– За нами тянутся! Мы, вишь, пример! Нет, голубчики, это то же, да не то. Я теперь костьми лягу, коли какое только буйство на улице будет. Законный царь всероссийский, каков бы он непорядливый ни был, по его доброте сердечной и небольшому разуму, все-таки Петр Федорович. А Павел Петрович еще мальчуган! И если бы Екатерина Алексеевна попала за него в правительницы, то опять будет на Руси полная беспорядица и смута. Все-таки она чужая нам, ангальтская принцесса.
– Да, это истинно, – вымолвила Василек, – хотя она и добрая и совсем нету в ней ничего немецкого, а все-таки рождением своим она чужая для нашего отечества. Все-таки она чужеземная принцесса, стало быть, опять то же, что была Анна Леопольдовна.
– Еще меньше того! – воскликнул Квасов. – Анна Леопольдовна происхождением все-таки нашего царского дома была, а Екатерина Алексеевна такая же русская, как вот графиня Скабронская. Только по имени.
Шепелев вздрогнул, поднял глаза на дядю и вдруг выговорил слабо, но отчетливо и резко:
– Дядюшка! Просьба у меня до вас: никогда вы эту… эту… ну ее!.. не называйте при мне. Она для меня померла, но я не могу ее, как мертвую, добром поминать. Я не могу даже имени ее слышать. Можете вы сделать это для меня?
– Господь с тобой, порося, как ты прикажешь. Вот я дьявола не люблю поминать, ну, теперь буду знать, что есть два дьявола, которых поминать не след. Никогда больше не услышишь. А придется при случае по какому делу назвать, буду говорить «второй», и это будет значить: второй, мол, дьявол.
Наступило молчание. Только лейб-кампанец, закусив губу, постукивал ложечкой по стакану и слегка сопел. Он собирался теперь сказать нечто, что собирался сказать давно. Но каждый раз слова не сходили с языка, дух спирало в груди, сердце замирало. Он боялся вымолвить эти несколько слов, потому что боялся того впечатления, которое произведет это на Шепелева и на Василька. Он боялся, что нечто, ставшее для него единственной дорогой мечтой, окажется вдруг несбыточной вещью.
Но на этот раз Квасова особенно что-то толкало заговорить и высказаться. Наконец он вдруг бросил на стол ложку и вымолвил:
– Слушай-ка, порося. Я твою просьбу исполню. Это немудрено! Никогда второго дьявола именем не звать. А вот что! У меня есть до тебя просьба. Давно собираюсь, да все страшно вымолвить. Откажешь ты мне, прощай, брат, на вечные времена. Никогда не увидимся.
– Что вы, дядюшка!
– Да «не что вы»! Не про пустое сказываю, а дело великое, святое. Грех даже, что ты не понимаешь и не догадываешься, про что я говорю. Ты бы должен давно сам заговорить. Чего ждешь? А если просьбу мою не уважишь, вот видишь – лежат шпага и шляпа; надену их, скажу гут морген, и никогда меня не увидишь.
– Так объяснитесь, дядюшка, а то, ей-ей, ничего не понимаю.
– Ты сказывал не раз, что хочешь пользоваться новою вольностью дворянской и, выздоровев, просить абшид и уехать к матери, благо уж офицер.
– Правда.
– Ты и меня звал с собой.
– Вестимо, – отозвался Шепелев. – Что вам тут делать? Слава богу, наслужились довольно. Да и всякий день сказываете, что служить больше нельзя, что не нынче завтра зарежет какой-нибудь солдат.
– Все это верно, я, пожалуй, тоже абшид подам. Ну а потом что ж? Мы с тобой так и поедем к твоей матери?
– Вестимо, дядюшка.
– И только того и будет?
– Да чего же вам еще?
– Да что ты! Одеревенел, что ли? – стукнул Квасов кулаком по столу так, что все стаканы зазвенели. – Что ты, каменный, что ли? Или у тебя Фленсбург весь разум проковырял своей шпажонкой и совесть отшиб! Пойми, про что я тебе сказываю.
Шепелев сидел, вытараща глаза на лейб-кампанца, и лицо его ясно говорило, что он ничего не понимает. Княжна Василек еще более удивленно глядела на своего дорогого друга, наконец скрестила руки и своими чудными глазами как будто хотела проникнуть в душу лейб-кампанца и увидеть, что там бушует.
– Так ты да я поедем в Калугу? – выговорил Квасов.
– Да, – отозвался Шепелев, удивляясь.
– А княжна? – вдруг выговорил лейб-кампанец таким голосом, как если бы произносил самую страшную вещь.
И действительно, в этом слове, в этом вопросе теперь заключалось сразу все то, что бушевало в нем давно, все то, что не мог он произнести, боясь узнать как бы свой собственный смертный приговор.
Шепелев молча поглядел на дядю слегка блеснувшими глазами и улыбнулся. Княжна Василек вспыхнула и отвела глаза.
Наступило молчание.
– Да, – проговорил, наконец, укоризненно лейб-кампанец. – Да! Вот что! Ваше дело, как знаете! Добрая девушка всегда готова себя загубить, но Каин тот, кто губит. Всяк может сказать: дай, мол, я за тебя помру, да ты-то сам этого не должен допускать. Ну, стало быть, пеший конному, гусь свинье, честный подлому, а я тебе – не товарищи.
Голос Квасова задрожал при последних словах; он поднялся и пошел в угол, где была его шляпа. Когда он обернулся, то Шепелев сидел, улыбаясь, и глядел на Василька. Затем он сделал едва заметный знак бровями.
Она встала, обернулась к лейб-кампанцу, тихо, будто робко подошла к нему, вскинула руки ему на плечи и вдруг поцеловала его.