Нинка, не переставая кричать и не отрываясь от крысят взглядом, бочком пошла вдоль стены, вспрыгнула на кровать, пробежала, соскочила, отпихнула меня от двери и с визгом помчалась по коридору, глухо стукнула где-то далеко входная дверь.
Вошел в комнату Евстигнеев – багрово распухший, с невидимыми в складках глазами. Под мышкой у него висел бесхвостый бурый кот.
– Ешь, кыся, ешь их, падлов, врагов народа, – сказал Евстигнеев и бросил кота на пол. Пружинистой упругой походкой кот прошел к рассыпанному гнезду, оглянулся на нас немигающим строгим взглядом и с тихим злым урчанием стал грызть розовую хвостатую мерзость.
Держась за стенку, я добрел до разрушенной кухни, где еще работал водопровод, открыл кран и стал пить холодную, пахнущую медной кислятиной воду.
Коммунальный апокалипсис.
У меня на столе лежал огромный пугающий Дуськин зуб, желтый, ощетиненный кривыми мощными корнями. Моталась перед глазами бугристая подушка евстигнеевского лица.
– Выпить хошь? – спрашивал он. – Давай рупь, притащу выпить…
Он налил мне из захватанной грязной бутылки самогон – зловонный и желтый, как керосин.
Яростный сполох света в тусклой запыленности – пролетел стакан, не задушил, не подавился, не выблевал назад. Ударил внутрь меня – в голову, в сердце, в живот, как разрывной патрон – ослепил и разметал на кусочки.
Мне все ненавистно и отвратительно. Я не могу так больше. Я устал.
Ула! Это ты во всем виновата! Зачем ты смотрела в глаза зверю? Мы все противные розовые крысята. Теперь ты в закрытой психушке – какой, неведомо. А я пью самогон с Евстигнеевым. Ты лишила меня самого большого счастья – выйти на улицу, завести «моську», долго, неторопливо разогреть его и прокатить неспешно по дождливым, изгаженным, изнасилованным осенью улицам – через центр, на Ленинский проспект, потом направо – на Воробьевское шоссе, снова направо – на гудящий железом спуск метромоста, выкатить в свободный ряд, включить фары, нажать изо всех сил сигнал, педаль акселератора – в пол, до упора, и промчаться с ревом и визгом до середины моста, и, когда стрелка спидометра подшкалит сотню, – руль направо, треск разлетающихся крыльев, грохот обломившейся балюстрады и тишина короткого мгновенного пролета до асфальтовой ряби стынущей реки.
И пришел бы всему конец. Господи, какое это было бы счастье!..
Ула, ты отняла у меня мое счастье. Нам надо было или жить, или умереть вместе – когда мы еще оба были свободны.
А теперь ты в психушке, а я свободен только умереть. Но Гамлет и появляется лишь затем, чтобы умереть. Живой Гамлет смешон, он никому не нужен. Живой Гамлет стал бы со временем Полонием.
Все повторяется. Но за каждый повтор надо платить сначала, как на всяком новом представлении. Вот и могильщик – он урчит, бубнит и гычет, с трудом я понимаю его дряблое бормотание.
– … народ больно нежный стал – а старшине не до нежностей… помню, исполняли мы по трибуналу лейтенанта-дезертира… поставили его над ровиком… сапоги и гимнастерку шевиотовую, конечно, сняли… а бриджи на нем новенькие… зима была, а по нему пот катится… я ему грю – портки расстегни, а он не понимает, самому пришлось пуговицы отстегивать… мне начальник конвоя грит – отойди, под залп угодишь… а лейтенант бриджи держит – не дам, грит, себя позорить… а чего там позорить… как дали из трех стволов – мозги целиком из черепушки вылетели… он-то и нырнул головой вперед в ровик… а я сразу с него бриджи и стянул наверх – ни пятнышка на них, ни кровиночки… Старшина всегда должен за добро казенное болеть… Их еще сколько, небось, носили эти бриджи-то… а вы крыс боитесь.
Люди сходят с ума, наверное, от ощущения бессилия. Ни сделать, ни изменить. Ни убить себя.
Над крысятами – бесхвостый кот. Над ним – Евстигнеев в бриджах с расстрелянного лейтенанта. Над ним – европеизированный Крутованов. Кто над ним? A-а, пустое! Они – на потолке, они грозят в любой момент рухнуть нам на голову…
– А Ленин че сказал? – подступает ко мне, гудит, зловонит на меня Евстигнеев и протягивает еще стакан, пронзительно-желтый и едкий, как желчь.
Стакан я забираю, а его отпихиваю от себя слабой бескостной рукой, мотаю головой – мне Ленин ничего не говорил.
– Выпей, Алексей Захарыч, и припомни слова вождя – учиться, он сказал, учиться и еще раз учиться…
Смердящая сивуха самогонки, пожар в глотке, туман перед глазами, стеклянная колкая вата в ушах, болтающаяся где-то в разрывах света башка кабана Евстигнеева, двоящаяся, как у дракона, и сиплый его голос повсюду:
– А чему учиться-то – не сказал? Вот и остались мы навек неученые…