Читаем Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача полностью

Сглазили они меня. Навели порчу. Морок захлестнул меня, погрузил в чад, омрачение ума наступило. Ничего не лезло в мою ошалевшую башку, кроме Риммы.

Засыпал с ней или просыпался, ехал за рулем своей «победы», проводил ли ночной обыск, или со стоном наслаждения пробивал летку ее плавильной печи, или с отвращением лупил по мордасам идиотов-подследственных — во все времена, в любых делах думал только о Римме.

Каждый мужик знает: бывает в его жизни баба-наваждение. Не в красоте дело, не в уме и не в возрасте. Может, в нации? Я одного боевого парня знаю, так он негритянку любил! Хотя я лично думаю, что негритянку можно трахать только из баловства, от голода или спьяну. Ну, как зэки пользуют водовозных кляч, а чучмеки — коз.

Нет, это совсем другое. Сексуальный припадок, половой обморок, галлюцинация, бред.

Когда я обнимал Римму — ей было противно, будто собака лижет, обдает лицо зловонным дыханием. Я видел.

И стерпливал ее — в надежде, что слюбится. А она, сучара еврейская, не слюбливалась, хоть убей.

Люди ко всему привыкают. Привыкают к бедности, к унижению, к смерти. Привыкают даже к сданному мне в залог папаньке. Месяцы долгие всё тянулись, и обвыклись они с тем, что папка Лурье сдан мне на хранение заложником и от их поведения зависит, будет он или исчезнет.

Они не знали и узнать не могли, что давно уже их любимый папка и нежный муж, академик и профессор Лев Лурье пролетел над темной, вымученной и вымоченной Москвой серым облачком дыма, исчез навсегда беспаспортный неопознанный бродяга.

Они, дуры еврейские, любили — и оттого надеялись и верили в придуманную мною чушь. И, почти не сопротивляясь, приняли ту роль, которую я им навязал.

И Фира, мать, привыкла постепенно ко мне — хранителю их бесценного залога.

А Римма — не привыкла ко мне. Я помню ее всю, каждую клеточку, каждый волосок, любую складочку. Но это память о живой статуе, потому что она почти никогда не разговаривала со мной. Она молчала, глядя мимо меня. Если спрашивал о чем-нибудь — вежливо и коротко отвечала.

Когда я затевал с ней свою любимую игру «мэйк лав», она молча и бесстрастно подчинялась. Она даже не демонстрировала отвращения, а представляла это как-то так, что она, мол, вещь, принадлежащая мне на особых условиях, эротический автомат, животное, с которым я волен делать что угодно.

И все ее силы в это время уходили на борьбу не со мной, а с собственной физиологией, потому что я пробудил в ней чувственное ощущение соития, а был я тогда здоровый молодой мужик и хотел ее так, что мог бы сутками не слезать, и ее южная семитская кровь, предавая волю, бурно вскипала от мощного и неутомимого маха моего шатуна, и Римма, корчась от отвращения к себе и ненависти ко мне, начинала извиваться и стонать в судорогах сказочного наслаждения, над которым была не властна и которое считала грязным извращением, как если бы я был жеребцом или собакой.

Боже мой, сколько я натерпелся от этой половой ортодоксии, сколько радости недополучил!

Не стерпелась она, не привыкла. А ведь я мог делать с ней что хотел, но ни разу не испытал счастья мужчины, насытившего женщину полно и сладко. И от этого горела во мне злая неутоленность, будто никогда, ничего еще между нами не было, будто я прыщавый школьник, влюбленный в одноклассницу и мечтающий о том вожделенном и недоступном мгновении, когда она сама захочет меня. Но она не уступала в своей проклятой еврейской гордыне, не растворяла и не забывала свою жестокую иудейскую ненависть.

И потому я думал о ней всегда, как мальчишка думает о предстоящей первой женщине, — неотступно, темно и сладко. Как мы сейчас думаем о последней тайне — о загробной жизни.

Даже ее мать Фира согласилась с моим присутствием. Правда, сдала она сильно за это время. Волочила ногу и жаловалась: «…так болит кисть правой руки, что кофе я могу пить только левой…»

Интеллигенция пархатая, профессура иерусалимская, мать их етти!

Но именно благодаря ей стал я легально ночевать с Риммой в дому. И отношения наши начали плавно вытанцовываться в нормальный оккупационный брак. Штука в том, что Фира Лурье боялась оставаться в квартире. Она обвыклась с арестом мужа, и ее уже не пугал до обморока участковый милиционер, она приняла неизбежные условия жизни под колпаком МГБ, всеобъемлющим и грозным, как осеннее небо.

Она боялась новых подселенцев — Аниску Булдыгину с ее сыном, кретином Сережей.

Анкета Аниски состояла из сплошных полновесных плюсов — безупречное рабоче-крестьянское происхождение, неполное среднее образование, членство в ВКП(б) с тридцать седьмого года. Уж не говоря о том, что она была многолетняя и добросовестная осведомительница наших славных органов.

С этакой прекрасной биографией мы бы ее куда угодно протолкнули — хоть во Всемирный совет мира, хоть в стахановские руководители, хоть в научные комиссары! Нам такие люди всегда нужны.

Но, к сожалению, все эти весомые и реальные плюсы перечеркивались жирным минусом ее животной любви к своему дегенерату-сыну. Из-за него она работала в жилконторе — чтобы быть поближе к дому, побольше уделять ему времени.

Перейти на страницу:

Похожие книги