Читаем Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача полностью

И кретин перестал жевать и не раскачивался. Смотрел на меня внимательно, потом гулко замычал и рассмеялся радостно.

А возлюбленная моя еврейка со своей мамусей, пригорюнившись, пила чай, бледное остывшее пойло, «писи сиротки Хаси». Или боялась из-за дрочащего кретина выйти заварить свежий, или кончилась заварка. Я ведь их не очень баловал продуктами, сознательно, а все сберкнижки мы изъяли из дома еще при обыске. Так вот, не в нищете, но в некоторой нужде им сейчас жить правильнее было. По моему разумению, во всяком случае.

У голодного песца мех мягче.

Когда я вошел, Фира испуганно бормотала:

— Со времен Фаллопия никто врачей в этом не обвинял… — но, увидев меня, сразу же замолчала и стала прихлебывать свой бесцветный чай.

— Что вы сказали? — строго переспросил я.

Фира заморгала красноватыми веками, растерянно зашевелила губами, и я сразу увидел, как у нее заболела «кисть правой руки». Римма тихо, неживым голосом сообщила:

— Маме рассказали сегодня, что арестовали старого доктора Ерухимовича, который лечил меня в детстве…

— Очень может быть, — кивнул я. — А кто такой Фаллопий?

Римма едва заметно, уголком рта, ухмыльнулась — она всегда вот так злорадно ухмылялась, когда я ее о чем-то спрашивал, ее радовала моя темнота и неученость, она испытывала мазохистский восторг от дикости своего мучителя.

Эх ты, дурочка! Чему было радоваться? У меня в те времена действительно образование было как солдатское белье: нижнее, серое. Но и тогда я знал кое-что такое, чему вы за всю жизнь не выучились. ИГНОРАМУС — мы, неучи, не знали ничего, что могло бы нас отвлечь от исполнения величайшего закона времени — «ПУСТЬ ВСЕ УМРУТ СЕГОДНЯ, А Я ЗАВТРА».


— …Так кто этот Фаллопий?

— Выдающийся врач Средневековья, итальянец, хирург и анатом. Он был злодей, Габриэль Фаллопий, он испытывал на осужденных действие разных ядов.

— Сейчас таких злодеев полно, — заметил я равнодушно.

— Это ложь! — выкрикнула, задыхаясь, Римма. — Вы знаете, что это ложь!

Она обращалась ко мне только на «вы».

Я не успел еще нахмуриться, как необъяснимо осмелевшая Фира вдруг сказала:

— Я думаю, что сейчас сажают не злодеев и не отравителей, а просто евреев. Потом им что-нибудь придумают. Но я слышу вокруг такие страшные разговоры, что не удивлюсь, если узнаю, будто евреи хотят убить Сталина…

Сказала — и сама смертельно испугалась. И Римма побледнела. Они затравленно смотрели на меня, съежившись, бесплотные от охватившего их ужаса — уж не знаю, чего они ожидали: что я их арестую, или застрелю на месте, или среди ночи помчусь на службу и казню их папаньку, давно умершего от сердечной недостаточности.

Но слово было сказано. И я совсем не рассердился. Я только лицом затвердел, и грозно свел брови, и губы поджал, чтобы они не заметили, как радостно прыгнуло у меня сердце, как ярость вдохновения затопила меня, как тайно возликовал я, поскольку эта старая еврейская дура случайно подсказала мне последнюю буковку в кроссворде.

Вот это, наверное, и есть апокалипсис. Откровение. Все думают, что апокалипсис — это катастрофа. Апокалипсис — значит откровение. Откровение о катастрофе.

Фира подсказала мне откровение. О своей гибели, гибели своего потомства, своих сестер и братьев, она подсказала мне откровение о катастрофе своего народа. Апокалипсис о евреях.

Я боялся выдать им свою радость, расплескать счастье открытия, размельчить торжество своей окончательной догадки. Встал из-за стола, молча вышел в комнату Риммы, которую они по привычке называли «детской» и где мы с ней занимались своими недетскими играми.

Не снимая сапог, я улегся на кровать, закинул руки за голову и так лежал долго, неподвижно, выстраивая свою идею в формулу, и мыслишки в башке стучали неторопливо, ровно — туки-туки-туки-тук, — так уверенно и несильно бьет по раскаленному куску железа мастер-кузнец, показывая молотобойцам место и направление плющащего тяжелого удара, чтобы постепенно, почти незаметно превратить пышащую белым жаром глыбку металла в серп или в саблю. Или в топор.

Я ковал топор на евреев.


В соседней комнате, за неплотно прикрытой дверью бесшумно сновали мои еврейки, звякали напуганно, с дребезгом чашки, они о чем-то перешептывались, а за стеной, в кабинете бывшего профессора Лурье, где проживала Аниска Булдыгина, тоскливо и страстно мычал кретин Сережа, и совсем издалека, из когдатошней столовой, доносилась нескончаемая колыбельная, которую Дуська Шмакова пела своему чахоточному мальчику:

Два еврея, третий жидПо веревочке бежит.Веревочка лопнулаИ жида прихлопнула…

Нет, Дуся, веревочка еще не лопнула, я только накрутил себе на палец один конец веревочки, на которой пляшут у нас миллиона два — те, что евреи, не считая третьего, которые жиды.

Невидимый кузнец их несчастья постукивал в моем мозгу ловко и споро, отбивал, формовал и чеканил идею еврейской погибели.

Перейти на страницу:

Похожие книги