— Ладно, Семен, делай как знаешь. Ученого учить… — махнул я рукой и пошел в зал.
Меня маленько беспокоило опоздание Мангуста — было уже пятнадцать минут четвертого. Я, собственно, и в баре уселся потому, что через стеклянные двери был хорошо виден проход из вестибюля в ресторанный зал. И я собирался не спеша понаблюдать за Мангустом, пока он будет в зале крутиться, меня разыскивать. А он, собака, опоздал — вот она, хваленая немецкая точность, — и встреча наша в итоге начнется как лобовая атака.
Уселся я за столик у окна, поближе к эстраде, под огромным торшером. Взял карточку и задумался над заказом. Собственно, там думать особенно не над чем было, но, подняв перед собой здоровенную папку меню, я мог незаметно рассматривать вход.
Наверное, долго еще прикрывался бы я этой дурацкой картой и глазел в стеклянный проем дверей, если бы вдруг не услышал за своей спиной тихое шипение, едва слышный треск, торопливый шорох — словно быстро прогорал бикфордов шнур, и нервы мои, раскровавленные и раздерганные, как ползущий из мясорубки фарш, напряглись тугим пульсирующим комом, и не успел я обернуться — ударил по этому воспаленному кому пронзительный резкий хохот, визгливый, скрипучий, задыхающийся.
Голова сама по себе влезла в плечи, не было сил обернуться, а хохот не замолкал, сипел и надрывался, перхал и плевался, и на лицах сидящих неподалеку за столиками людей растеклось удивление.
Неукротимый пропоицкий хохот старого Гуинплена. Над чем смеешься?
Собрал все силы и рывком оборотился.
Мангуст.
Сидит за столиком, за моей спиной. Молча рассматривает меня. Глаза строгие, губы поджаты.
А на столе — серый мешочек с бантиком, надписью английской: «Хи-ха-ха!» Механическая игрушка — искусственный смех.
Мы внимательно смотрели друг на друга, а мешок прыгал на столе от своего механического веселья, заливался, взвизгивал, давился хохотом, хрипел и хихикал. Мы дожидались терпеливо, пока иссякнет его заводное ликование.
Как же ты, сволочь, незаметно прошел мне в тыл? Ай-яй-яй, маленький зверь, выходит, что ты явился еще раньше меня и наблюдал за моими маневрами?
Мешок еще раз булькнул, хрюкнул, зашипел негромко — и умолк.
Ну-ну. Великий Пахан говаривал: хорошо смеется тот, кто смеется последним.
Мангуст ласково заулыбался, встал, взял мешочек со стола и пошел мне навстречу, широко распахивая объятья.
— Дорогой папа! Вы показались мне вчера очень веселым человеком. Я решил сделать вам маленький презент — его веселье тоже не зависит от обстоятельств…
Молодец. Просто бандит какой-то! Настоящий террорист.
И я заулыбался изо всех сил. Я натягивал на лицо, будто противогаз, приветливую улыбку, томленье радостного нетерпеливого ожидания, восторг простого русского папаньки от встречи о долгожданным зятьком, оттого, что он тоже необычайный весельчак и шутник, от предвкушения нашей совместной пьянки, которая — при таком составе игроков — должна превратиться в незабываемую фиесту.
Обнял Мангуста горячо, облобызал троекратно, и было у меня ощущение, что я обжимаюсь с высоковольтной мачтой — такой он был жесткий, холодный, весь из торчащих углов и железных ребер.
Может быть, за границей растят каких-то других евреев? У нас они жиже, жирнее, жалобнее.
— Ну-кась, сынок, садись. Мангустик мой дорогой, обсудим не спеша, что будем кушать, чем запивать…
— Мне все равно, — лениво заметил Мангуст.
— Ну уж, не выдумывай! Давай икорки черной возьмем, очень это популярная еда в нашем народе…
Мангуст усмехнулся:
— Боюсь, что эта еда по карману только коммунистам. Я беспартийный, могу есть что-нибудь проще…
— Да ты за мошну свою не тужи, я тебя угощаю, не жидись, ешь от пуза. У нас не то что в вашей Скопидомии — коли пригласил гостя, тем более родственника, корми его до отвалу!
— Это верно. Немецкий счет — не так красиво. Но при этот счет нет гостей и нет хозяев. Оба равны. Оба свободны. Обедают и ведут переговоры. Это удобно.
Не знаю уж, то ли он так тщательно подбирал слова и выражения, то ли еще почему, но даже акцента в его разговоре почти не было.
И развел я горестно руки:
— Как тебя, такого педанта, немца, прости господи, моя медхен, дорогая моя тохтер полюбила? Все у тебя по форме, по параграфу. Я ведь хочу по-нашему, по-простому — чтоб как лучше было! Смотри, захочешь потом родственных чувств, абер — дудки! Поздно! И я на тебя осерчаю…
Он покивал добродушно:
— Больше, чем сейчас, вы не будете сердитым…
— Ну гляди, тебе жить! Хочешь, закажу тебе чечевичного супа, очень, говорят, любимое блюдо в вашем народе?
Мангуст снисходительно улыбнулся:
— И это угощение я не могу принять от вас, дорогой папа. Я не сомневаюсь в вашей мудрости Иакова, но уверяю — я не красный Исав. Мы вообще не едим чечевицу…
— Кто это «мы»? — быстро поинтересовался я.
Мангуст смотрел на меня мягко, добродушно-задумчиво.
— Мы? — переспросил он, неопределенно помахал рукой. — Те, для кого каждый родившийся первороден, и потому жизнь его священна, неповторима и неприкосновенна.
Я это слышал уже где-то, когда-то я уже слышал эти слова.
— И много вас, таких?
— Вы хотите знать, трудно ли вам будет справиться?