Всего нагляднее это было в приемной Абакумова, длинном «вагоне», переполненном сидящими на откидных стульчиках генералами, источавшими мускусно-острый запах страха и тоскливого ожидания. Ни один из них даже мысли не допускал, что рухнул грозный вседержитель их судеб, яростный и ужасающий министр Виктор Семеныч, но беспроволочный телеграф соглядатайства и доносительства уже сообщил, что где-то наверху идет свалка, и каждый из них хотел бы в этот момент быть подальше от «вагона». Но их мнения на этот счет никто не спрашивал — сюда никто не приходит сам по себе, сюда только вызывают. И они крутились на своих откидных стульчиках, как черви, и все между собою уже не разговаривали на всякий случай, поскольку непонятно пока, кто кому из присутствующих завтра станет начальником, а кто вылетит за штат, а кто попадет в тюрьму.
Здесь было тихо, и воздух сгустился от напряжения ждущих. Словно в комнате ожидания при морге, хотя никто из них пока не догадывался, что там, за огромной дверью-шкафом, находится по- койник. Дышащая, двигающаяся, говорящая, одетая в златотканый генеральский мундир мумия, все жизненные жилочки которой уже перерезаны.
И когда я вошел в приемную, они все разом обернулись ко мне и так же согласно отвернулись в глубоком разочаровании. Им ведь и в голову не могло прийти, что я и есть тот главный парасхит, кошмарный потрошитель и пеленатель, который должен водворить их властелина в одиночную гробницу № 118 блока «Г» внутренней тюрьмы Министерства государственной безопасности.
Я подошел к столу Кочегарова, вполголоса говорившего сразу по двум телефонам. Привычная манера: одна трубка зажата плечом, другая — в руке, абоненты разомкнуты, но связаны. Этот жирнозадый мопс приподнял на меня озабоченный руководящий взгляд и кинул через губу:
— Нельзя.
Как писали в ремарках старых пьес — «в сторону». Он продолжал что-то невразумительно бормотать по очереди в два микрофона, а я — в стороне — стоял терпеливо у стола. Пока он снова не поднял на меня глаза, и в этих серых гнилых плевках под круглыми очками полыхнул гнев. Бросил одну трубку и сказал едким кислотным голосом:
— Проваливай! Не до тебя. Министр никого не принимает…
Я спокойно нажал рычаг телефона, по которому он продолжал разговор, и челюсть у Кочегарова отвисла, ибо такой поступок мог совершить только буйный сумасшедший.
Наклонился я к нему ближе, негромко сообщил:
— Мне можно… — показал рукой на ждущих генералов и велел: — Пусть все расходятся, на сегодня свободны…
Помертвела бугристая ряшка Кочегарова, выкатил тусклые бельма, и мне показалось, будто я слышал, как внутри у него что-то с хлюпом оборвалось.
— Сейчас сюда придет адъютант Берии подполковник Джеджелава. Отдашь ему все ключи, — говорил я тем же тихим невыразительным голосом и показал на телефонный номерник-коммутатор. — Отсоедини циркуляр от кабинета, выключи все телефоны Виктор Семеныча…
— Как-как?! — очумело переспросил Кочегаров.
— Делай, что тебе говорят, Кочегаров, если жизнь дорога. И не вздумай вставать с места!
В приемную вошел Джеджелава и своей легкой танцующей походкой отдыхающего направился к нам. Я велел Кочегарову:
— Все, отпускай посетителей… Если тебя Абакумов будет вызывать звонком — не вздумай соваться. А теперь сдай подполковнику пистолет и сиди…
И, на мгновение зажмурив глаза, нырнул через дверь-шкаф в кабинет Абакумова. Это ведь я только Берии сказал, что не боюсь Виктор Семеныча. А боялся я его до колик. Было кого бояться. А уж мне-то в особенности. Но больше ужаса перед рушащимся министром была надежда пережить сегодняшнюю ночь.
Он сидел за своим необъятным столом и оцепенело смотрел на дверь. Он ждал своего парасхита. Не меня, конечно. Верхний свет люстры был пригашен, горела только настольная лампа, и он козырьком ладони прикрывал глаза, пытаясь разглядеть меня на входе: точно как на картине передвижника высматривает врагов земли русской славный богатырь Добрыня Никитич.
Разглядел меня, наконец увидел, что пришел не враг, не душегуб, не татарин лихой в полон уводить, а младший друг, «шестерка», собственный выкормыш Пашка Хваткин, — и вздохнул облегченно, как всхлипнул. Обрадовался, рукой мне замахал, закричал горько и яростно:
— Загубили меня, Паша, загубили меня суки, в говне изваляли, любви товарища Сталина лишили!!!
Подошел я ближе, к столу, в большое кресло присел — ни разу в нем сидеть не доводилось, не моего это ранга кресла у рабочего стола министра, да и сесть привелось, когда он уже не министр никакой. И увидел, что Абакумов давно, мучительно, стеклянно пьян.
— Паша, на Политбюро вызвал меня сам Иосиф Виссарионович… Я и слова не успел сказать, а он мне: «Вы, Абакумов, опасный для партии человек, вам партия, говорит, доверять не может…» Паша, это мне партия доверять не может?
Я молчал. Да и не нужен я был ему как собеседник. Ему нужен был слушатель. Он был похож на ребенка, горько обиженного. Огромного пьяного маленького ребенка в генеральской форме, которого ни с того ни с сего отец вдруг выгнал из дома.