Петр Ильич ничего не знал о широких массах. Если его пытались вовлечь в разговор на политическую или социальную тему, он проявлял безразличие и даже выражал некоторое недоумение. Он был от природы сердоболен и впечатлителен, часто и сильно сочувствовал чужому горю, но только тогда, когда ему приходилось видеть его собственными глазами. Он не мог пройти мимо нищего, не подав милостыни, и для нуждающегося в помощи друга или знакомого он готов был пожертвовать всем. Но он не имел ни малейшего понятия о судьбах классов и народов. Чайковский был абсолютно аполитичным человеком и при этом полагал, что полное отсутствие интереса к политике логично и неоспоримо объясняется артистичностью его натуры. Он придерживался мнения, что человек искусства изолирован от общества подобно преступнику, хотя его изоляция и проявляется несколько иначе. Между прочим, и гения, и преступника общество наделяет известностью как символом опасного и аномального образа жизни. Слава — это метка изгоев.
Общественные события он воспринимал как эстетические феномены: они были либо прелестными, либо возмутительными, во всяком случае они являлись для изолированных артистичных натур всего лишь раздражающим внешним фактором, как грохочущий шум или уродство, и не имели того значения, которое им придавало общество.
Пребывание Петра Ильича в Праге, последовавшее за берлинскими гастролями, было большим общественным событием политического значения. Одинокий композитор искренне радовался овациям, которыми его встречали, но сознавал, что предназначены они не ему лично, а всей «матушке России», ведь он был человеком скромным и не мог поверить, что он один может являться причиной такого бурного восторга. Однако он был мало восприимчив к политической и патетической напряженности, проявившейся в столь сердечном приеме русского композитора. Он был до беспамятства, до слез тронут восторженными выкриками чешских студентов, бурей аплодисментов, которыми публика принимала его в театре. Он получил истинное наслаждение от десяти блестящих дней пражского триумфа, тем более что ему довелось провести их в обществе прекрасного и недосягаемого друга Александра Зилоти. Он любовался красотой Золотого города, его мостов, площадей и таинственных улочек, он воспевал Прагу как «первый признавший Моцарта» город. А что еще он знал об этом городе? Он был рад дружеским отношениям, завязавшимся у него с новым музыкальным гением чешского народа Дворжаком, и испытывал граничащее со страхом благоговение, когда его уверяли, что ни одному иностранному композитору здесь никогда не оказывали такого восторженного приема. Неужели он не догадывался, почему чешский авангард, его пресса и высшие правительственные инстанции с таким энтузиазмом поддерживали и утрировали похвалу в его адрес?
Неужели для него так и осталась незамеченной или непонятой происходящая здесь борьба и тот факт, что его, приезжего композитора, вместе с его славой втянули в эту борьбу, что его в этой борьбе использовали? Неужели он ничего не знал о борьбе двух культур, двух эпох, о том, что молодая и сильная нация пытается сбросить оковы устаревшей, уже почти бессильной, но при всем своем бессилии по-прежнему безжалостной австрийской монархии? Молодая и сильная нация, принявшая твердое решение добиться признания своей собственной культуры и своей политической независимости, была воодушевлена славянскими мотивами в музыке Петра Ильича Чайковского. Эти мотивы были здесь не только символом горячо любимой родины, но и символом власти: Россия против австрийской монархии. Восхваление аполитичного композитора Чайковского стало политической демонстрацией.
После Праги в программе значилась поездка в Париж.