Любезный племянник, разумеется, даже не подозревает о чрезвычайно странных играх воображения своего покровителя, любимого дядюшки и лучшего друга. Откуда же ему знать, что по ночам он в образе ангела смерти посещает покои стареющего родственника? Скорее всего, он сильно испугался бы, даже ужаснулся, если бы узнал об этом. Но мудрый Петр Ильич хранит свою тайну. Он самым тщательным образом различает реального Боба, общение с которым оказывает на него живительное действие, от таинственного двуликого эфемерного образа, являющегося ему перед сном. По отношению к «ночному» Владимиру, пажу смерти, он испытывает благоговение и чрезмерную, восторженную любовь, смешанную со страхом, а к живому Владимиру из плоти и крови — самую естественную и нежную благодарность.
Благодарность его бесконечна, ведь Боб обогащает унылое существование стареющего композитора вдохновением и жизнерадостностью молодости, своими страстными увлечениями, любовью к увеселениям, любознательностью, пылким неприятием несправедливости, юмором, прекрасным и юным мироощущением. Он появляется в Майданово в сопровождении кого-нибудь из друзей: графа Лютке или молодого Направника. Голова его битком набита пылкими идеями, а чемодан — новыми книгами. И снова будут игры и долгие прогулки. Алексею снова придется подавать любимые блюда молодого хозяина. Владимиру в Майданове нравится даже больше, чем во Фроловском. Чайковский, не способный нигде подолгу находиться, продал имение во Фроловском, где его расстраивала жестокая вырубка леса, и временно поселился в своем доме в Майданове, где от леса давно осталось одно название.
Могли он, педантично хранящий воспоминания, чтобы потом впадать от них в ужас и оцепенение, быть счастлив там, где каждый камень и куст напоминали о прошедшей, ускользнувшей жизни? Здесь он был счастлив только тогда, когда Боб с друзьями приезжал погостить. После их отъезда наступали уныние и скука. Когда одиночество становилось невыносимым, он встречался с молодежью в Москве или в Санкт-Петербурге. Тогда наступали веселые дни, которые обходились ему недешево; в лучших театрах и дорогих ресторанах обеих столиц можно было наблюдать необычную компанию: седобородый господин, сопровождаемый шумной толпой студентов, музыкантов и курсантов. Иногда к ним присоединялся Модест. Петр Ильич очень охотно позволял молодежи развлекаться за свой счет. Издатель Юргенсон нередко выражал свое недовольство по поводу финансовых запросов автора, которые в подобных случаях устрашающим образом возрастали. Все грозило закончиться финансовым крахом, если балет и одноактная опера, переименованная из «Дочери царя Рене» в «Иоланту», не будут закончены в срок. Следовательно, Петру Ильичу пришлось вернуться в Майданово, чтобы продолжить работу над этими произведениями.
Его отвращение к балету и опере оставалось таким сильным, что работа над ними сопровождалась мучениями, достойными куда более серьезной и высокой цели. Если ему еще раз придется напрягать все свои силы — а работа требовала напряжения сил, — хотелось бы, чтобы результатом стало то самое единственное произведение, полностью завладевшее его воображением и мыслями: заключительная, обобщающая мелодия. Время от времени он доставал на свет свои симфонические наброски, начатые в тесной раскачивающейся каюте парохода, и каждый раз разочарованно их откладывал. Нет, это была не Шестая симфония. Она еще не созрела, еще не сложилась. Он ждал ее как чуда. Он снова брался за работу по заказу, за легкое дело, дающееся ему с таким трудом.
Разумеется, ему по-прежнему удавались прелестные мотивы, как он сам вынужден был признать. Разве «Вальс цветов» из сюиты «Щелкунчик» не очаровательная находка, не чудный музыкальный подарок?
Петр Ильич сыграл «Вальс цветов» толстяку Ларошу, навещавшему его в Майданове.
— Это просто восхитительно, — сказал Ларош, который в силу своей флегматичности обычно не был способен на бурную похвалу. — Надо же, старина Петр, какие обворожительные вещи возникают в твоей седой голове!
Старина Петр тихо рассмеялся.
— Да, удивительно, — сказал он наконец. — И мне не чужда приятная музыка. Такая вот мелодия ласкает слух, правда? Знаю, знаю, она прелестно звучит и легко запоминается, ее будут напевать по дороге из театра домой. Именно поэтому некоторые строгие господа опять презрительно поморщатся, когда ее услышат, — и в России, и в Германии.
— Тебе должны быть безразличны строгие господа и в России, и тем более в Германии, — ответил толстяк Ларош. — Ты один ценнее всего общества, вместе взятого, потому что ты еще способен творить. Поверь мне, я в самом начале не зря делал на тебя ставку, у меня уже тогда было отменное чутье.
Ларош лишь в редких случаях произносил столь длинную речь.