Столыпину, как человеку глубоко верующему, было тяжело идти на пролитие крови, но он понимал, что другого выхода, чтобы спасти Россию от террора, не было. И он глубоко верил, что необходимость жестких мер против террора будет понята и принята большинством населения. По словам премьера: «Россия сумеет отличить кровь на руках палачей от крови на руках добросовестных врачей, применяющих самые чрезвычайные, может быть, меры с одним только упованием, с одной надеждой, с одной верой — исцелить труднобольного». В связи с этим представляется очень точным мнение Шульгина, также считавшего, что насилие, несмотря на его объективную государственную необходимость, внушало Столыпину отвращение: «П. А. Столыпин был несомненно добрый человек, которому внушала отвращение всякая жестокость, способный до глубины сердца пожалеть всякого, даже врага, как только враг становился безвредным и жалким.
В этом отношении глубоко характерно отношение его к человеку, который нанес ему смертельную рану: "Он мне показался таким бедным и жалким, этот еврейчик, подбежавший ко мне… Несчастный, быть может, он думал, что совершает подвиг…" Это великодушие и жалость к своему убийце ясно показывают, какой мягкой, почти женственной была душа Столыпина и как бесконечно тяжело давались ему суровые меры, которыми ему пришлось остановить революционное движение. Но он понимал, что несвоевременная жалость есть величайшая жестокость, ибо та жалость понимается как трусость, окрыляет надежды, заставляет бунт с еще большей свирепостью бросаться на власть, и тогда приходится нагромождать горы трупов там, где можно было бы обойтись единицами. Он сурово наказывал, чтобы скорее можно было бы пожалеть… Он был русский человек… Сильный и добрый…»