Тогда Толстой, приступив к нему поближе, сказал: „Государь-царевич! по суду знатнейших людей земли Русской, ты приговорен к смертной казни за многия измены государю, родителю твоему и отечеству. Се мы, по Его царскаго величества указу, пришли к тебе тот суд исполнити, того ради молитвою и покаянием приготовься к твоему исходу, ибо время жизни твоей уже близ есть к концу своему“. Едва царевич сие услышал, как вопль великий поднял, призывая к себе на помощь, но из этого успеха не возымев, нача горько плакатися и глаголя: „Горе мне бедному, горе мне, от царской крови рожденному! Не лучше ли мне родитися от последнейшаго подданного!“ Тогда Толстой, утешая царевича, сказал: „Государь, яко отец, простил тебе все прегрешения и будет молиться о душе твоей, но яко государь-монарх, он измен твоих и клятвы нарушения простить не мог, боясь, да в некое злоключение отечество свое повергнет чрез то, того для, отвергши вопли и слезы, единых баб свойство, прийми удел твой, яко же подобает мужу царския крови и сотвори последнюю молитву об отпущении грехов своих!“ Но царевич того не слушал, а плакал и хулил его царское величество, нарекая детоубийцею.
А как увидали, что царевич молиться не хочет, то взяв его под руки, поставили на колени, и один из нас, кто же именно (от страха не упомню) говорить за ним зачал: „Господи! в руци твои предаю дух мой!“. Он же, не говоря того, руками и ногами прямися и вырваться хотяще. Той же, мню, яко Бутурлин, рек: „Господи! упокой душу раба твоего Алексея в селении праведных, презирая прегрешения его, яко человеколюбец!“ И с сим словом царевича на ложницу спиною повалили и, взяв от возглавья два пуховика, главу его накрыли, пригнетая, дондеже движение рук и ног утихли и сердце биться перестало, что сделалося скоро, ради его тогдашней немощи, и что он тогда говорил, того никто разобрать не мог, ибо от страха близкия смерти, ему разума помрачение сталося. А как то совершилося, мы паки уложили тело царевича, яко бы спящаго, и, помолився Богу о душе, тихо вышли. Я с Ушаковым близ дома остались, – да кто-либо из сторонних туда не войдет, Бутурлин же да Толстой к царю с донесением о кончине царевичевой поехали. Скоро приехала от двора госпожа Краммер и, показав нам Толстаго записку, в крепость вошла и мы с нею тело царевичево опрятали и к погребению изготовили: облекли его в светлыя царския одежды. А стала смерть царевичева гласна около полудня того дня, сие есть 26 июня, яко бы от кровенаго пострела умер…».
Историки, сомневающиеся в подлинности этого документа, находят немало противоречий, которых не могло быть в письме столь близко знакомого с делом Алексея А. Румянцева, сомнителен также адресат, неясна цель такого опасного по тем временам послания. Когда читаешь письмо целиком, нельзя не обратить внимание на обороты и слова, близкие к письменной речи человека из среды духовенства, – Румянцев же был подлинный солдат, не особенно образованный и умный. Но вместе с тем нельзя отбрасывать и ту мысль, что письмо стало известно из копий, и вполне возможно, что при копировании его, затертое до дыр, редактировали, дополняли. Такое не раз бывало с письменными памятниками. Однако, даже ставя под сомнение подлинность письма, нельзя не удивляться его драматичности, живости, детальности передачи всех моментов этой зримо встающей перед нашими глазами подлинно шекспировской сцены казни-убийства неугодного наследника. Для того чтобы сочинить эту потрясающую сцену, не имея в руках спрятанного полтора века за семью печатями дела Алексея и не зная всех обстоятельств, ему сопутствовавших, нужен, несомненно, великий талант мистификатора и драматурга. Но при этом нельзя никогда забывать, что талантливейшим драматургом бывает сама жизнь, за которой только успевай записывать.