«…что же, я вынужден признать собственную недобросовестность. Те, кто меня знает, не усомнятся в том, что делаю я это с болью и даже стыдом. Точнее так: от стыда съежилась та моя «ученая» половина, которая всегда боготворила идеальный образ беспристрастного архивиста. Моя же «человеческая» половина… Нет, коллеги, не всё так просто. Произнося эти слова, я понял, что «человеческая» половина стыдится, так сказать, самого стыда, той легкости, с которой мой «внутренний ученый» принял упреки — в известной степени формальные.
Дело в том, дорогие мои, что теория эта имеет все существенные признаки теории. И вот вам главный признак: она имеет объяснительную силу. Я готов, пусть не сию минуту, но в обозримые сроки представить свои, то есть согласные с ней мотивы конкретных репрессий. Пример: до сих пор в определенных кругах историков в ходу рассуждения об иррациональности казней, чуть ли не имитации Иосифом Сталиным Божественного Провидения, повергавшего в ужас и паралич сознание граждан. Позвольте, какое еще Провидение? Давайте не будем забывать и о почтенном Оккаме. Бритву его пока никто не отменял. Гипотеза об Усатом Пердуне, со сверхъестественной мелочностью стиравшем малейшие следы своих невинных, в общем-то, физиологических эксцессов, — всего лишь гипотеза. Но как гипотеза она имеет куда больше прав на существование, чем многие теории в кавычках и без. Имя им — не мне вам это говорить — легион».
Он замолчал. Но когда председательствующий Лев Давыдович Мещеряков вскинул голову, чтобы предоставить слово оппоненту, А Эн негромко, но твердо добавил: «К тому же я верю в нее, в свою теорию».
Обсуждение поначалу текло по вполне спокойному руслу. Историка журили за упрямство, призывали к компромиссам, апеллировали к разуму. Но как-то незаметно дискутирующие начали распаляться, виновник же торжества заметно нервничал, привставал, чтобы взять слово, которого ему никто не давал, каждый раз плюхался обратно на деревянный стул, понурив голову и постукивая по тощей коленке кулаком.
Прорвало его на невинном, в общем, пассаже секретаря кафедры. Осудив культ личности и его последствия, отметив, что такое не должно повториться, Ольга Ильинична продолжила в том духе, что и для достижения, мол, благой цели не все средства хороши. «Что же получается, — обратилась она к А Эн, всматриваясь в его подслеповатые глаза, — национальную проблему вы сводите к какому-то анекдоту. В итоге диктатор, руки которого по локоть в крови…»
— В говне! — вскрикнул А Эн, вскочив со стула.
— Простите?
— Все правильно, — выдвинулся он в направлении Ольги Ильиничны, — руки по локоть в крови. А ноги по колено в говне. Почему же вы говорите только о крови? Эта метафора имеет не больше прав на существование, чем другая, моя. Сталин залил страну говном. Потому что народ, уважаемая Ольга Ильинична, обосрался от страха. Не надо меня перебивать! В этом нет ничего зазорного. Мой отец и дед воевали, рассказывали. Люди делали в штаны во время атаки и во время артобстрела, это случается, и никто не винит этих людей. Кроме подонков, конечно. Потому что не обосраться — еще раз прошу прощения за натурализм — в атмосфере тридцатых, да и позже, мог лишь слепоглухонемой. Либо человек… эээ… мягко говоря, не слишком проницательный. Так что простите за вмешательство, я всего лишь хотел уточнить: по локоть в крови и по колено в говне.
Он замолк, и молчали все, никто не кашлянул, не пискнул рассохшимся стулом. Не вставая, негромко, но внятно, заговорил Клейменов с кафедры компаративистики.
— Разрешите задать один вопрос.
— Конечно.
— Вы еврей?
К этому вопросу А Эн не был готов
— Нет… А при чем здесь это?.. Да, еврей (дед Александра Никифоровича по материнской линии действительно был евреем).
Тут спохватился Лев Давыдович.
— Товарищи, господа, прошу вас. Хотелось бы более содержательной беседы. Держитесь в рамках. Что вы хотели сказать, Мария Павловна?
— Когда Ельцин…
— О боже. Только не это. Мария Павловна, давайте не будем…
Слово взяла пожилая Лидия Семеновна. Ей удалось понизить градус дискуссии — благодаря лишь ровному тону и плавному течению низкого бархатистого голоса.
— …мы все здесь все понимаем. И все же. Не находите ли вы, Саша, что ваши слова…
— Упрежу ваш вопрос. Не оскорбят ли мои слова об Усатом… — хорошо, назову его У Пэ — тех, кто шел в атаку со словами «За Родину! За Сталина!»? Я отвечу вам вопросом на вопрос, как у нас, у евреев, принято. Умаляет ли подвиг героев 100 грамм перед атакой? Ведь не 100 грамм, или сколько их там было, войну выиграли, не правда ли? Нет, не унизить я хотел. Помещение проветрить…
— Кстати.
Лев Давыдович подошел к окну, дернул за палочку и фрамуга открылась. Воздух ворвался, зашуршал бумагами, шевельнул волосы, обдул лысины. Все вдохнули, вздохнули и улыбнулись.
Закрыло повестку выступление А.Г. Козинцева, блистательного питерского этолога, специалиста по смеховой культуре. Оказался он на собрании ненароком, просто чтобы занять время. Остановился он в Москве у пригласившего его Льва Давыдовича.