– Очень рано. Мама была единственной женщиной во всем обширном клане Всесвятских, которую Бог не наделил музыкальным слухом. Она любила слушать и понимала в этом толк, но сама петь не умела. А вся остальная родня пела громко, охотно, и репертуар у нее был очень обширный. Когда собирались мои дядья и тетки, получался стихийный и очень красивый хор с огромным репертуаром. Пели старые студенческие, эсеровские песни. Пели «Из-за гор высоких», «Варшавянку». И «Гоп со смыком» тоже, уж не говоря о песнях Великой Отечественной.
А с классическими жанрами я знакомился, как и всё поколение, через радио. Советская власть не жалела эфирного времени на пропаганду классических произведений, надо отдать ей должное. И вот на слух всё это ловилось, и я с моим приятелем-однокашником еще с пятого класса соревновался, кто запомнит больше классических мелодий… На гитаре играть меня научила тетка, когда я был на первом курсе института. Мама хотела меня поместить в музыкальную школу, когда мы жили в Туркмении, но там у нас были проблемы с финансами. Поэтому я что-то подбирал тремя пальцами на школьном фортепиано и учился на трехрядной гармошке, тоже всё на слух, но толком не выучился.
– Появляется ли у тебя желание писать о нынешней России?
– Кроме того четверостишия, которое я придумал на гимн Александрова, у меня пока никаких идей нет. И что касается других жанров – не злободневных, фельетонных песен, которыми я занимался в советское время, – а попробовать написать что-нибудь на тему сегодняшнего дня, то такая идея у меня есть, я даже делал первые наброски, но до завершения пока не дошло. Я хотел написать «Трехгрошовую оперу» на современном российском материале – там всё чрезвычайно легко раскладывается: разные виды мафиозных структур, их своеобразная дружба, спаянная афганской вой-ной, три главных хищника – все произошли из афганской войны, а дальше идет расклад абсолютно такой же, как в «Трехгрошовой опере», но с сильным русским замесом. Я написал первый акт уже два года назад, но отложил, потому что мне не хватает очень важного драматургического элемента. Я пока набрасываю только текст, потому что если это будет либретто, то буду приглашать композитора вроде Дашкевича или Гладкова, который управится с общим объемом работы. Но если меня осенит какая-нибудь мелодия, я стесняться не стану.
– Нет, почему… Например, когда идет работа над песнями для фильма, то там композитор тоже хозяин-барин. Ему интересно самому справиться. У нас с Дашкевичем были такие случаи. Мне приходила в голову моя мелодия, но я перед ним клал листочек с текстом, ничего о своей мелодии не говоря. Он писал мелодию, я ее сравнивал со своей, и если у него, скажем, был лучше запев, то я брал его и скрещивал со своим припевом или наоборот… у меня всегда получался оптимальный вариант, а у него – только свой. А сейчас мы с ним (уже около года) работаем над оперой «Ревизор» по Гоголю по заказу прославленного режиссера Бориса Александровича Покровского (он возглавляет Московский камерный оперный театр). В конце сентября рассчитываем представить полный клавир. Там будет 40 с лишним эпизодов, готово примерно 30. В нашем сочинении весь текст поется, как в настоящей опере, но мы внесли элементы мюзикла, оперетты, даже буффонады…
Уан мэн бэн(н)д
«Быть бы мне поспокойней…»
«Вот, полюбуйтесь, в Америке про меня пишут»… Галич, слегка смущаясь, протягивает мне статью из «Вашингтон пост», написанную вашингтонской поэтессой Елизаветой Артамоновой-Риччи. Статья названа ловко: «One Man Banned» – «Человек, которого запретили» – звучит точно так же, как «One man band», то есть «Человек-оркестр». Было это в начале 70-х в Москве, в писательском доме у Аэропортовской – на улице Черняховского, 4, квартира 37… Через несколько лет, 25 июня 1974 года, «запрещенный человек-оркестр» был выдавлен в эмиграцию («Выпихнули нас, как пробку из бутылки…» – сообщал Галич в своей первой заграничной весточке, пришедшей из Норвегии).