– Я сам сунул голову в петлю. Такие времена, а я лезу на рожон, да еще в присутствии Рекасенса и министра. Это вожжа, Вентура, время от времени мне вожжа попадает под хвост.
Когда рукопожатие Дориа с министром перевалило за минуту, кому-то взбрело в голову захлопать, и весь зал разразился аплодисментами. Жоан стоял и хлопал в ладоши, Мерсе улыбалась благостной улыбкой, в то время как Делапьер с Ирене самозабвенно целовались.
– Как ты думаешь, они мне это припомнят? Я круглый идиот. Именно теперь, когда я веду переговоры с правительством об одной работе по проблеме иммигрантов и лингвистической адаптации. Не хватало только, чтобы Рекасенс пустил мое дело ко дну.
– О чем ты говоришь?
– Так, чепуха. Мы подошли к министру, и я сострил не лучшим образом.
– Меня это не удивляет. Ничуть. Ничуть.
– Ты, Ирене, заткнись или приклейся опять к Делапьеру, он такой бесцветный, такой безвкусный и безобидный.
– Шуберт.
– Прости, Делапьер. Дайте мне пять минут, я возьму себя в руки.
Они сели за столик. Ирене оставила в покое Делапьера и принялась за Вентуру, погладила его по голове, притронулась к щеке.
– Какой ты красивый. Сегодня в тебе есть что-то упадническое.
– Все дело в ушах. При болезнях, которые протекают вяло, бывает медленное загнивание и возникает это ощущение. Ты решила приударить за мной в самый интересный момент, тебе импонирует упадочность.
– Ненормальный. Дурак. Ты пишешь?
– Перевожу.
– Пиши.
Словно заключая слова Ирене, свет в зале погас, и луч прожектора упал в центр площадки, возвещая, что представление продолжается. Рассыпаясь во взаимных похвалах и обещаниях, министр с Дориа простились, разбредшаяся по залу публика вернулась на свои места, кто-то зашикал, призывая к тишине, потому что на подмостки уже вышел конферансье, собираясь, судя по всему, объявить нечто чрезвычайное. За роялем на круглом крутящемся табурете уже сидел пианист и, низко опустив голову, созерцал клавиши и собственные руки, готовые пуститься в погоню за звуками.
– Дамы и господа! Уважаемая публика! А теперь – гвоздь нашей программы. Самое возбуждающее, самое загадочное, самое необычайное зрелище… Биби Андерсон!
Сноп света сполз с конферансье и пианиста и двинулся вправо, пока не уперся в фигуру женщины: волна волос, лицо чувственной девочки, мощные формы, затянутые в усыпанное блестками платье, а в разрезе юбки – точеная нога в красной туфле. Только чересчур толстая шея нарушала гармонию образа, который ошеломлял; критически настроенные женщины были сражены, а мужчины, к собственному неудовольствию, должны были признать, что статуе нельзя отказать в определенной, хотя и подозрительной привлекательности. Фигура пришла в движение. Рослое тело двигалось легко, а сжимавшие микрофон руки, может быть, слишком массивные, как и шея, своими движениями подчеркивали величественность хорошо заученных па.
– Биби Андерсон вернулась в Барселону? А разве она уезжала?
Аплодисменты. Пианист дает бравурное музыкальное вступление и держит фон, на котором идет короткое представление артистки:
– В Барселоне я поняла, кто я есть, и в моем сердце навеки запечатлелись три благородных слова: Любовь, Дружба, Восторг.
Новый взрыв аплодисментов, но их заглушает рояль, звучит музыкальный проигрыш, и Биби Андерсон начинает петь:
Биби Андерсон пошла в танце по подмосткам, и подмостки, без того небольшие, показались малы для нее; зал затаил дыхание.
Зал аплодировал не столько песне, сколько удовольствию: вкушали запретный плод.
– Хотела бы я на нее посмотреть в одежде из магазина готового платья.