Стоим за деревенской баней, греемся на солнышке, рассматриваем детские письки, сравниваем – у кого больше… У моего троюродного и самого младшего брата оказался «петушок» больше, чем у остальных. Сам же он был маленький, плюгавенький, кривоногий – от бедности детства военных и послевоенных лет. Год был сорок шестой и весьма скудный, особенно для троюродного брата, у которого отец погиб «на фронте».
Впоследствии в шестидесятых годах, когда я уже жил в Ленинграде, мой троюродный деревенский брат, уйдя в армию, вдруг ни с того ни с сего начал писать моему отцу, подполковнику в отставке, письма, в которых важность и самосознание любящего службу солдата говорили о какой-то вдруг проявившейся властности. Этой властностью, только в большей мере, был исполнен мой отец, двоюродный дядя моего троюродного брата. Вот в какой форме писал отцу этот деревенский парнишка: «Во первых строках своего письма, Владимир Сергеевич, хочу сообщить, что я служу хорошо, как и положено солдату…»
И кончалось каждое письмо следующим пассажем: «Передайте большой солдатский привет вашему родному сыну Владимиру».
Мне было двадцать два года, я читал эти письма к отцу и внутренне хохотал: «Это Ленька-то так важно пишет. Это тот, с которым мы за баней в детстве мерили, у кого “петух” больше. Очевидно, он потому так пишет, что он служивый, он любит служить. Очевидно, так проявляется родовая наша властность».
Так думал я, не понимая, откуда в нем эта прирожденная властность, которой, кажется, не могло возникнуть в деревне, да еще в среде ничем не выделяющихся и беднейших крестьян.
Впоследствии я думал, что именно таким образом происходит переход из касты шудр в касту кшатриев, что в какой-то мере произошло с моим отцом, который дослужился до подполковника. Разумеется, в этом свою роль сыграла революция, позволившая сыну простого крестьянина стать офицером. «Загрязненность» низкой кастой сказалась на наших властителях, имеющих мораль и образованность касты слуг и торговцев, и потому с легкостью отказавшихся от завоеваний «прежних» господ и преступно глупо разваливших нашу державу.
Город был убийца, и я это знал. Я знал, что этот город когда-нибудь меня убьет. А поскольку во мне всегда была надежда выжить и даже надежда на какое-то призрачное счастье, я занимался тем, что ходил по городу, ел, пил, приходил в свою комнату в коммунальной квартире, закрывался изнутри, бросался на постель, подходил к столу, стоял, смотрел в окно, где была зима, морозное седое утро, и думал – скорей бы лето, ах, как хочется лета, когда, надев на голову шляпу, можно отправиться за город, а тут еще рука возлюбленной, тут еще цветы и улыбки, тут еще…
Но вот тебе уже пятьдесят, вот ты стоишь над своим столом, там и сям листы бумаги, ты смотришь в окно поверх крыш, конец века, все неспокойно, междуумочное состояние, скука с утра, тоска к вечеру, тем более, если ты живешь всю жизнь в коммунальной квартире, на работу идти завтра, а сегодня целый день свободы, одиночества, подпольных мыслей, надо сесть за стол и записать: эх, денег бы, денег бы побольше, бедность есть скукодействие и печаль.
«Прожила, как голодное лето», – говорила тетушка моей жены, оставшаяся в старых девах, посвятившая жизнь, как это некогда было принято в русских семьях, своим родственникам. Такова и бедность, когда только и думаешь о хлебе насущном, а не о Боге вечном. Что уж там говорить о звуках прекрасных песен и молитв: не до жиру, быть бы живу.
Треск империи слышен: величие и свобода столкнулись в бешеной схватке. Да и народы не хотят больше жить под московитами. А вернее, их правители с кучкой городских политизированных образованцев. А кроме того, национализм захватил всех и все: то тут, то там происходят этнические и религиозные войны. Религиозные войны говорят о слабости богов и духовных пастырей.
Россияне должны научиться рожать детей, пахать землю (разумеется, одновременно делать и космические ракеты), понимать свою касту (сословие) и достойно смотреть в будущее, надеясь только на себя. А уж о духовности пускай говорят на паперти или в университетах.
В трагикомедии действие не доходит до убийства, насилия, как это бывает в трагедии, суть которой – познание.
В трагикомедии слезы светлее и радостнее, сердце веселеет, а душа хочет жить. В трагедии очищается голова и сердце, высыхают слезы, мысль начинает работать, душа стремится к откровению, к проникновению в знание, к вере в высшую справедливость (в мистерии – божественную), к свободе.
Всю жизнь искал счастье и пришел к выводу, что счастье мое в семье и безделии: пьешь чай с доброй женой и любимым дитятей, и тебе некуда спешить, тебе не надо куда-то бежать и что-то делать в поисках хлеба насущного.
Другое же счастье – это поле, лес, грибы и ягоды. Встретишь на выходе из леса старуху:
– Эк, бабушка, сколько грибов набрала?!
– Ау, нет грибов, родимый, разве это грибы?!
А у самой полная корзина.
А еще счастье – в воспоминаниях о днях малого детства в деревне, о дожде, о грозе, о солнце после дождя, о речке с радугой над ней – и не описать никогда такого счастья.