— В Сопротивлении, — повторила я. Попытайтесь понять, что это тогда значило для нас. Мы были просто дети. У нас была своя жизнь. Мир взрослых для нас был как дальняя планета, сами они — как инопланетяне. Мы мало что понимали в их жизни. И меньше всего в Сопротивлении — по слухам, какой-то организации. Гораздо позже об этом много можно было узнать из книг и телепередач, но тогда ничего подобного не было. Тогда в умах существовала полная мешанина, одни слухи сменялись на полностью противоположные, пьяницы в кафе вслух кляли новый regime, городские бежали к родственникам в деревню, подальше от захватчиков, наводнивших города. Единого Сопротивления — тайной армии в понимании народа — как такового не существовало. Было много разных групп — коммунисты, гуманисты, социалисты, и просто люди, готовые на самопожертвование, и еще балабоны, и пьяницы, и соглашатели, и блаженные, и все они
были вызваны к жизни временем, но в те дни не было никакой армии и никаких особых тайн. Мать говорила о них с презрением. Считала, что куда вернее было бы жить, не поднимая головы.Но при всем этом слово, произнесенное Кассисом шепотом, внушало благоговейный страх. Оно нашло отклик в моей страсти к приключениям и драматическим событиям. Вызывало в воображении схватки соперников-бандитов за власть, ночные вылазки, выстрелы, тайные сходки, клады, отвагу перед лицом опасности. В каком-то смысле оно перекликалось с играми, в которые прежде мы вместе играли, Рен, Кассис и я, — перестрелка картошкой, тайные пароли, свои святыни. Но эта игра была покруче, только и всего. И ставки повыше.
— Где ты видел это Сопротивление? — презрительно буркнула я, притворяясь, будто его слова не произвели на меня никакого впечатления.
— Ну, пока, может, и не видел, — сказал Кассис. — Поискать надо. Мы и так уже столько всякого нарыли.
— Ты не думай, — вставила Ренетт, — про наших, из Ле-Лавёз, мы ничего им не говорим. Мы на своих не доносим.
Я согласилась, что это было бы не по-людски.
— И потом, Анже — это вообще дело другое. Тут все этим пробавляются.
Я прикинула в уме и сказала:
— И я могу кое-чего разузнать.
— Да куда тебе! — насмешливо бросил Кассис.
Я чуть было не проговорилась, что сказала Лейбницу про мадам Пети и про парашютный шелк, но решила, что не стоит. Вместо этого спросила Кассиса про то, что не давало мне покоя с тех самых пор, как он впервые упомянул об их связи с немцами.
— Ну а что они делают, когда вы им все выкладываете? Расстреливают тех людей? На фронт посылают?
— Да нет же, что за глупости!
— Ну а все же?
Но Кассис уже меня не слушал. Его внимание переключилось на газетный киоск у церкви напротив; там стоял черноволосый парень примерно его лет и, не отрываясь, глядел на нас. Потом нетерпеливо махнул рукой в нашем направлении. Кассис расплатился с официантом и сказал:
— Пошли!
Мы с Ренетт потянулись за ним. Видно, этот парень был знакомый Кассиса, — наверное, по школе, решила я. Я уловила обрывок фразы насчет работы в выходные; приглушенный короткий нервный смешок. Потом увидела, как парень сунул Кассису в руку свернутую бумажку.
— Ладно, пока, — сказал Кассис, отходя с равнодушным видом.
Записка была от Хауэра.
Только Хауэр с Лейбницем хорошо говорят по-французски, пояснил Кассис, пока мы по очереди читали записку. Остальные — Хейнеман и Шварц — с пятого на десятое, а вот Лейбниц, может, даже и сам француз, например, из Эльзас-Лотарингии, у него и выговор, как у эльзасцев, гортанный. Было видно, что эта мысль тешит Кассиса, как будто доносить наполовину французу вовсе не так предосудительно.
«Встреча в двенадцать у школьных ворот, — говорилось в короткой записке. — Есть кое-что для тебя».
Ренетт провела пальцами по записке. Щеки у нее возбужденно пылали.
— Который час? — спросила она. — Не опоздаем? Кассис тряхнул головой:
— Мы же на велосипедах! Поглядим, что там у них.
Он старался говорить сжато.