— Тебе, конечно! Рыболов рыболову друг, разве нет?
Я осторожно, любовно провела пальцами по удочке. Катушка была прохладная и чуть маслянистая на ощупь, будто специально смазанная жиром.
— Только держи ее в секрете, поняла, Уклейка! —
сказал Лейбниц. — Ни слова ни родителям, ни друзьям. Ты ведь умеешь хранить тайны, правда?Я кивнула:
— Умею!
Он улыбнулся. Глаза у него были ясные, темно-серые.
— Чтоб поймала щуку, про которую мне говорила, идет?
Я снова кивнула, и он снова засмеялся:
— Знаешь, на такой спиннинг даже немецкую подлодку можно подцепить!
Мгновение я оценивающе смотрела на него, просто чтобы понять, издевается он или подтрунивает. Он явно подсмеивался, но, как мне показалось, вполне добродушно, да и свою часть сделки он выполнил. Только одно не давало мне покоя.
— А мадам Пети, — робко начала я, — ей ничего плохого не будет, а?
Лейбниц вынул изо рта сигарету, стряхнул пепел в воду.
— Не думаю, — бросил он небрежно. — Если она будет держать язык за зубами. — Тут он резко перевел на меня взгляд, одновременно не выпуская из поля зрения и Кассиса с Ренетт. — К вам, всем троим, это тоже относится, ясно?
Мы кивнули.
— Ах да, вот еще что тебе, — он сунул руку в карман. — Боюсь, придется поделить на всех. Только один удалось достать.
И он протянул мне апельсин.
Ну как после этого не пойдет голова кругом. Мы все были очарованы. Кассис меньше, чем мы с Рен; наверно, потому, что был старше, больше соображал, по какому острому краю мы ходим. Ренетт краснела и смущалась, а я… что ж, я, должно быть, была покорена больше всех. Началось все с удочки, но и кроме этого было много всякого — и его выговор, и ленивые манеры, и его бесшабашность, и его смех. Да, уж он был по-настоящему неотразим, это точно, не то что суетливый, с бегающими глазками сын Кассиса Янник пытается из себя изобразить. Нет, Томас Лейбниц был хорош своей естественностью, даже в понятии диковатой девчонки, голова у которой забита всяким вздором.
Я не могла сказать точно, что в нем притягивало. Рен, наверное, сказала бы — то, как он на тебя смотрит и ничего не говорит; или как его глаза меняют цвет — то серо-зеленые, то серо-карие — как наша река; или как он ходит, пилотка чуть сдвинута на затылок, руки в карманах, точно мальчишка-прогульщик. Кассис, наверное, сказал бы, что все дело в его отчаянной храбрости: он мог переплыть Луару в самом широком месте или повиснуть вверх тормашками с помоста Наблюдательного Пункта с безрассудством подростка, которому неведом страх. Он не успел еще и ступить в Ле-Лавёз, как сразу нашел к нам подход. Сам родом из шварцвальдской деревни, он сыпал прибаутками про свою семью, про сестер и братьев, про свои жизненные задумки. Он вечно строил планы. Бывало, о чем бы ни говорит, каждая фраза начинается словами: «Когда война кончится и я разбогатею…» Его замыслам не было конца. Это был первый в нашей жизни взрослый, до сих пор думавший,
как мальчишка, строивший планы, как мальчишка, и, может, в конечном счете именно это нас к нему и привлекало. Он был такой же, как мы, вот в чем дело. Он жил по нашим правилам.На войне он убил одного англичанина и двух французов. Он не делал из этого тайны, и то, как об этом рассказывал, убеждало, что выбора у него не было. После мне приходила в голову мысль, что среди убитых им мог быть мой отец. Но даже и это я была готова ему простить. Я была готова простить ему все.
Конечно же, поначалу я вела себя с оглядкой. Мы встречались с ним еще три раза, дважды только с ним у реки, один раз в кино, где были и остальные — Хауэр, кургузый и рыжий Хейнеман и толстый, неповоротливый Шварц. Дважды посылали записки через мальчишку у газетного киоска, еще пару раз получали сигареты, журналы, книжки, шоколад и пакетик с нейлоновыми чулками для Ренетт. Дети обычно вызывают меньше подозрений. При них меньше остерегаются лишнего сболтнуть. Вы даже не представляете, сколько всякого мы разузнавали и все это передавали Хауэру, Хейнеману, Шварцу и Лейбницу. Другие солдаты не стремились с нами общаться. Шварц, по-французски говоривший плохо, иногда кидал плотоядные взгляды на Ренетт, нашептывая ей что-то сальное на своем скрипучем немецком. Хауэр был какой-то надутый и деревянный. А Хейнеман — какой-то суетливо-нервный, беспрестанно почесывал рыжую щетину, составлявшую основную часть его физиономии. В остальных немцах было что-то пугающее.