На мгновение все вокруг замерли – таким сильным было возникшее между ними напряжение. Рафаэль сделал какое-то движение в сторону Томаса, который по-прежнему насмешливо наблюдал за этой внезапной стычкой. И мне показалось, что между Рафаэлем и Томасом происходит какой-то безмолвный обмен мнениями. Сперва я решила, что Томас вмешиваться не станет, что ему просто любопытно, чем все кончится. Старик и немец стояли уже лицом к лицу; Хауэр был, пожалуй, на добрых две головы выше Гюстава; его голубые глаза налились кровью, вены на лбу под смуглой кожей вздулись и напоминали жирных земляных червей. Томас взглянул на Рафаэля и вопросительно улыбнулся. «Ну что? – читалось в этой улыбке. – Жаль встревать, когда дело приобретает такой захватывающий оборот. Так мне вмешаться?» Потом он просто шагнул вперед и небрежным жестом обнял своего дружка за плечи, а Рафаэль тут же увел старого Гюстава подальше от опасности. Не знаю, как уж там Томас успокаивал Хауэра, одной рукой по-прежнему обнимая его за плечи, а другой то и дело указывая в сторону тех коробок, которые они привезли на багажнике четвертого мотоцикла, но мне кажется, что в тот раз Томас спас Гюставу Бошану жизнь. Затем черные коробки, которые так заинтересовали Кассиса, притащили, поставили возле пианино и вот-вот должны были раскрыть.
Некоторое время Хауэр довольно-таки сердито посматривал на Томаса. Мне было прекрасно видно, как он злобно прищурился, отчего глаза его совсем утонули в толстых щеках и стали похожи на надрезы в шкурке окорока. Потом Томас что-то ему сказал, и он, наконец расслабившись, громко захохотал, взревывая, точно тролль, и перекрывая шум, возобновившийся в зале. Гюстав незаметно прошаркал в свой угол к недопитому пиву, а все остальные собрались возле пианино у нераспечатанных коробок.
Некоторое время мне ничего, кроме людских тел, видно не было. Потом я услышала какой-то звук, музыкальную ноту, прозвучавшую гораздо чище и нежнее, чем на разбитом фортепиано, и когда Хауэр повернулся к окну, то в руках у него оказалась труба, у Шварца – барабан, у Хайнемана – какой-то инструмент, названия которого я не знала. Впоследствии я выяснила, что это кларнет, но раньше я никогда таких инструментов не видела. Женщины расступились, пропуская Аньес к фортепиано, и тут в поле моего зрения опять оказался Томас; на плече у него, точно какое-то экзотическое оружие, висел саксофон. Ренетт рядом со мной глубоко и как-то судорожно вздохнула – от восхищения. И даже Кассис, забыв о том, что ему «все это надоело», наклонился к окну и прямо-таки влип в него, пытаясь оттолкнуть меня. Кстати, именно он и сообщил нам названия инструментов. Дома у нас не было даже патефона, но Кассис был уже достаточно большим и помнил ту музыку, которую мы раньше слушали по радио, пока на радио не наложили запрет; а в своих любимых журналах он, оказывается, не раз видел фотографии джаз-оркестра Глена Миллера {5}
.– Это же кларнет! – совсем по-детски воскликнул он, в точности как Рен, когда восхищалась туфельками тех городских женщин. – А у Томаса саксофон! Господи, и где только они раздобыли их? Должно быть, реквизировали у кого-нибудь. Наверняка это Томас нашел… Ой, надеюсь, они сыграют! Так хочется что-нибудь такое послушать!..
Не знаю, хорошо ли они играли. Во-первых, мне не с чем было сравнивать, во-вторых, нас прямо-таки накрыло волной возбуждения и восторга. Это было настоящее чудо! Вам, возможно, покажется странным, но нам тогда редко доводилось послушать музыку – пианино в «La Mauvaise Réputation», церковный орган в церкви для тех, кто ходил к мессе, скрипку Дени Годена 14 июля[60]
или в Mardi Gras[61], когда все танцуют прямо на улицах. А уж когда началась война, не стало и этого, но танцевать нам все же изредка доводилось, по крайней мере пока у Дени окончательно не реквизировали не только скрипку, но и все остальное. И теперь из пивного зала доносились поистине волшебные звуки, необычные, незнакомые, до такой же степени не похожие на бренчание старого пианино из «La Rép», как опера не похожа на собачий лай. Мы прямо-таки прилипли к окну, стараясь не пропустить ни одной ноты. Сначала, правда, стройной мелодии не было, лишь странные жалобные звуки – наверно, немцы просто настраивали инструменты, но мы тогда не догадывались об этом. Потом вдруг громко зазвучал какой-то веселый мотив, которого мы не знали, по-моему, что-то джазовое. Негромкий аккомпанемент барабана, отбивавшего ритм, хрипловатое бульканье кларнета и череда ярких чистых нот, точно рождественские огни вылетавших из саксофона Томаса; саксофон о чем-то сладко плакал, что-то интимно нашептывал, звучал то тише, то громче, заглушая все прочие звуки нестройного оркестра, напоминал человеческий голос, который под воздействием магических чар оказался вдруг способен выразить любые чувства: нежность, дерзость, печаль и даже желание польстить.