Шофер посмотрел на Казанцева очень внимательно и спросил:
— Он что, тебя обидел?
— Просто я хотел его убить, дал, понимаете, слово, а вот не убил.
— Это за что же?
Тогда Казанцев рассказал ему, как было дело: и про старуху, и про два ломтика хлеба, и про колье.
— Понятно, — сказал шофер, — в восемнадцатом мы за это шлепали.
— А сейчас?
— А сейчас хватит своих шлепать — немца надо бить.
— Вы так думаете? — вежливо спросил Казанцев.
— Я еще и не так думаю, — сказал шофер. — Я еще тут в гражданскую на осьмухе сидел, и с Кировым разговоры имел, и могу как хочу думать. Может, этот Гришка и скот, и, может, его за это очень даже шлепнуть нужно, но ведь тоже трое ртов и каждому дай. Человек с отчаяния всякую подкормку ищет. А вот ты мне скажи, почему Питер сам себя жевать должен?
— Война, — сказал Казанцев.
— Спасибо, — хмыкнул шофер. — А я и не знал. Ты мне еще про Бадаевские склады расскажи. Сгорели, мол, потому и пухнем. А я на тех складах в самый раз перед пожаром был. Черта лысого там, а не хлеб. Может, на неделю бы хватило. Вот сахар был, тут ничего не скажешь. Война, — покрутил он своим красным носом с синими прожилками. А об войне до войны надо думать, и города без жратвы не держать. Все дерьмо, парень, — любая монета, любой коленкор — все дерьмо перед живым, и что б тебе тут ни было, хоть война, хоть мир, все об живом надо думать, а не как его шлепнуть. Пока в нем живое — он человек, а как в землю ляжет — ничто, ни он тебе, ни ты ему. Пустошь. И ничем ее новым, братишка, не засеешь. Мне корешок из Смольного рассказывал: звонит генерал с фронта, Кузнецову звонит: не могу линию держать, потери большие, давай подмогу. А Кузнецов отвечает: знаешь, генерал, зачем мы саперов у тебя взяли? Они на Пискаревке могилы роют. Приезжай погляди, у кого потерь больше… Вот такая война, парень.
Казанцев его слушал и думал: «Что я знаю про смерть? Я ничего про нее не знаю. Останавливается сердце, распадаются клетки. И все? И ничего не остается больше, все поглощает земля и никогда не отдает. И те ребята, что умерли под Кингисеппом, а потом на Неве, больше никогда не будут, они есть только в моем сознании, и больше нигде. И если бы я убил сегодня этого могильщика, его тоже бы никогда больше не было, и он бы исчез в траншее вместе с теми, кого привез этот шофер. Неужели возможна такая несправедливая пустота в природе, как смерть?.. Я об этом никогда не думал, хотя каждую минуту тоже могу умереть… Но, может быть, не все клетки распадаются, может быть, хоть что-то остается, хотя бы там, в земле, и это что-то через кругооборот передается другим людям, и живет в них, и рождает такие же мысли и чувства, какие были у тех, кто умер… Может быть, так, а может быть, нет. Может быть, прав этот шофер: если смерть, то пустошь. И ничем не засеешь, и нового на том месте ничего не создашь. Так что я знаю про смерть?»
А шофер держался за руль и смотрел на дорогу, ему трудно было смотреть, глаза у него были слабые, они слабыми были у него еще до войны, он был тогда старым человеком, злым и ворчливым, как все одинокие старики, болеющие язвой желудка, он мучал своих соседей по квартире, стучался к ним по ночам и заставлял гасить свет в уборной, пугал их цитатами из газет, а когда началась война, у него прошла язва от голода, и он пошел работать шофером, так как до пенсии знал это дело, и ему поручили такую же старую, больную и одинокую машину, как он сам, и он возил на ней тех, кого подбирали остывшими на улицах, или в нетопленных домах, или в развалинах, он узнавал иногда среди них знакомых, а иногда он просто думал, что они были знакомыми, и после работы, когда засыпал у себя в комнатенке, укутавшись барахлом, они ему снились, каждый раз одинаково: будто они все пришли к нему домой пить чай, и он их угощает чаем таким, какой он только один умеет заваривать из трех разных сортов, и конфетами «Мишка на севере», а каждую ночь гостей становится все больше, и он все время беспокоится, хватит ли всем чаю и конфет. Шофер боялся этого сна, иногда думал о нем днем, и сейчас он тоже о нем думал:
«Этот солдатик мог сдуру шлепнуть Гришку, и тогда бы он пришел ко мне пить чай. Мне больше никого не надо, я больше никого не пущу. У меня и чашек-то осталось две. Все разбились… Когда война кончится, куплю себе сервиз. Пусть тогда все приходят. А „Мишки“ ерундовые конфеты. Я люблю батончики, соевые. Не в том дело, что дешевые. Их жевать мягче… Сволочь же этот немец!»
И Казанцев думал: