Он лежал, чувствуя щекой ее мягкие волосы, и прислушивался к ее дыханию, вокруг была тишина ночи, от которой он отвык, в ней не было ни пулеметной трескотни, ни снарядных разрывов, ни всех тех звуков, которыми наполнена война, а только тишина и ее дыхание. Он жадно слушал его. Он уснул и просыпался несколько раз, боясь шевельнуться, чтоб не разбудить ее, и снова слушал и засыпал. Потом он проснулся от удара двери и сразу понял, что уже позднее утро. Сквозь маскировочную бумагу пробивался сильный белый луч, он, дымясь, разрезал комнату, вытянувшись к дверям. И там, на пороге, с винтовкой наперевес стоял Кошкин. Казанцев хорошо увидел его лицо, синее от злости, с маленькими, налитыми свинцом глазами, под которыми набухли мешки, плоское лицо со следами неизлечимого, векового голода.
Кошкин щелкнул затвором, загнал патрон. В белом свете блестел ободок ствола с черной дыркой посредине, он нацелен был в лицо Казанцеву, и тот мгновенно представил, как все это сейчас произойдет: ствол чуть вздрогнет, выбросит коротенькое пламя, но свиста пули он не услышит, а все случится вместе — это маленькое пламя и удар, от которого не будет спасения. Казанцев подождал, но выстрела не было, тогда он резко, как по команде «Тревога!», сел в кровати. Оля тоже проснулась и молча, скованная ужасом, смотрела на отца.
— Одевайся! — прохрипел Кошкин.
Казанцев вылез из-под одеяла, вздрогнул от холода, и, подергивая плечами, стал наматывать портянки. Кошкин подошел к стене, взял карабин Казанцева за ремень, закинул его за плечо. Щеки Кошкина мелко вздрагивали, словно он сдерживался, чтобы не застучать зубами, и синие выступы под глазами то набухали, то морщились.
Казанцев надел шапку, повернулся к кровати, чтобы взять свою шинель. Оля шевельнула губами, может быть, она хотела что-то сказать, но у нее не было сил от страха; скованная им, она лежала, глядя на отца. Казанцев погладил ее по голове, сказал:
— Ты не бойся. Я приду... Вот увидишь. Самое главное, не бойся.
Кошкин не смотрел на нее, он смотрел лишь на Казанцева, не пропуская ни одного его движения.
— Ремень, — сказал он, когда Казанцев, надев шинель, стал подпоясываться.
— Извините, — не понял Казанцев, недоуменно поглядев на Кошкина.
— Ремень сюда! — зло сказал Кошкин.
Казанцев пожал плечами, протянул ему ремень. Кошкин быстро дернул его на себя, скатал одной рукой, сунул в карман и скомандовал, указав винтовкой на дверь:
— Вперед!
Казанцев еще раз посмотрел на Олю, постарался ей улыбнуться:
— Ты сухарь съешь... Ну, до свидания. Все будет в порядке.
Кошкин ткнул его стволом в бок, и Казанцев пошел к дверям. Они спустились по лестнице, вышли на улицу.
— Извините, пожалуйста, — сказал Казанцев, оглядываясь. — Зачем же это вы меня так ведете, как арестанта?
— Шагай, — ответил Кошкин. — Ты и есть арестант.
Казанцев не знал тогда, что виновником появления Кошкина в комнате был я. Когда Казанцев не вернулся после отбоя в казарму, я, помня его аккуратность, не на шутку разволновался: не случилось ли чего. Он мог попасть под обстрел, его могли задержать патрули, многое могло произойти, и нужно было выяснить это, прежде чем докладывать ротному. Заволновался я еще и потому, что формирование нашего батальона пошло быстро, стали появляться новые командиры, приходили из всевобуча бойцы в роты, было ясно, что нас долго не будут держать и в любой момент могут отправить на позиции. После подъема я окончательно понял, что надо кого-то послать на поиски Казанцева. Наши ребята не знали города, и пойти мог только Кошкин, хотя мне очень не хотелось посвящать его во все то, что произошло. Но мне пришлось это сделать. Другого выхода не было.
— Почему арестант? — спросил Казанцев.
— Молчи, гад, — прохрипел Кошкин и снова ткнул его стволом в плечо. — Дезертир ты, сука. Иди, не оглядывайся!
«Вот теперь понятно, — подумал Казанцев. — Они меня там хватились. Но какой же я дезертир, даже смешно подумать...»
Без ремня под шинель поддувало, было холодно, и он пошел быстрее, но услышал, что Кошкин отстает, тот шел с винтовкой наперевес и еще тащил его карабин. Казанцев повернулся к нему, сказал:
— Вы бы вполне могли разрядить эту пушку и отдать мне. Сразу будет легче.
— Пошел, — сказал Кошкин и выругался.
Казанцев терпеть не мог ругательств, он прямо закипал, когда при нем начинали материться, и, хотя в армии этим занимались многие, он все равно к этому не привык и всегда возмущался, и я заметил, между прочим, что перед ним постепенно стали стесняться материться. Но сейчас он ничего не сказал Кошкину, он подумал: «Если мы будем так идти, то замерзнем или свалимся где-нибудь. Тут километров семь, не меньше. Надо бы что-то придумать, только я не знаю, что...»