— Потому и считаю, что следствие по делу вел. Потому не вписывается, что такие песни петь, какие Карин Дитмар поет, и нашу Родину не любить, — нельзя. И потому майор Хлынов...
Он снова перебил, словно мои слова его лично задели:
— Но вы же знаете — она вдова немецкого офицера?
— Знаю, товарищ полковник. А Любовь Яровая? По-моему, в Германии законы классовой борьбы действуют так же, как у нас, а борьба здесь именно классовая. Разве не так?
Он кивнул — в глазах его что-то мелькнуло, словно он, неожиданно для себя, нашел подтверждение какой-то собственной мысли.
— Так, конечно. Но все же это именно Германия, забывать нам этого никак нельзя, и Германия сегодняшняя, так что я не вижу за майором Хлыновым права на моральное падение, на то, что мы называем связью!
— Разумеется, товарищ полковник, я по данному делу не адвокат, но ведь важно понять, почему у Хлынова так получилось. Вы же об этом спросили?
— Ну, допустим. Я вижу, наш Хлынов пришелся вам по душе... Скажите, вы, будь на то ваша воля, — оставили бы его в Шварценфельзе? Только извольте отвечать, а то, я смотрю, вы мастер уклоняться.
— Нет, товарищ полковник, не оставил бы — ни в Шварценфельзе, ни в Зоне вообще. Виноват, теперь уже не в Зоне, а в ГДР.
Полковник чуть подался вперед, в глазах его сквозило открытое любопытство, а улыбка теперь казалась к месту.
— Почему так, позвольте узнать?
— Мне кажется, и майор Хлынов, и Карин Дитмар будут искать любую возможность увидеться. Встречи будут тайными, — значит, коль скоро Си-Ай-Си о них знает, они опять могут стать объектом шантажа и провокаций: их в покое не оставят.
— Ага! — Он удовлетворенно откинулся на спинку кресла, словно в чем-то очень важном для себя удостоверился. — Значит, и вы так считаете?
— Да, если смотреть на дело трезво... Но мне их жаль — и майора Хлынова, он и впрямь пришелся мне по душе, и тем более Карин Дитмар: удара такого она не заслужила, и ей нелегко теперь придется.
— Ну, я вижу, вы рассуждаете зрело. Выходит, понимаете — наше с вами личное отношение к этим людям изменить ничего не может. Так, что ли?
— Да, товарищ полковник.
Часы на стене мелодично отстукали без четверти одиннадцать. Полковник, пока длился перезвон, глянул на свои, покачал головой, поднес часы к уху, обернулся ко мне — взгляд снова стал строгим, словно бы отчужденным, и я понял, что пора уйти.
— Разрешите быть свободным, товарищ полковник? — Я поднялся.
Он секунду-другую еще смотрел на меня со своей странной улыбкой, потом сказал:
— Да, идите и передайте вашему начальнику: я благодарю за информацию. Да и весь этот разговор с вами кое-что прояснил.
В приемной уже толпились люди: через несколько минут заседание должно было начаться. У окна стояли полковник Егорычев и майор Хлынов, лица их были спокойны и сосредоточенны. Мне оставалось лишь проститься с ними, но Хлынов чуть задержал мою руку в своей, и я понял, что он хочет что-то сказать.
— Наверное, мы уже не увидимся. Жалею, что судьба свела нас в этой нелепой ситуации. Но я остался самого лучшего мнения о вашем начальнике и о вас. Это великий дар — уметь сострадать.
— Оставьте, Алексей Петрович. Еще Дзержинский сказал, что человек, лишенный чувства сострадания к человеческому горю, должен уйти с чекистской работы.
— Да? Я не знал. Я хотел сказать по-своему: в вашей работе черствый человек опасен для окружающих...
Вышедший из кабинета полковника Варганова адъютант пригласил товарищей офицеров заходить, и люди, переговариваясь вполголоса, неторопливо двинулись к двери.
Я пожал еще раз руки полковнику Егорычеву и майору Хлынову, подождал пока за последними офицерами закрылась дверь, под строгим взглядом адъютанта надел плащ и вышел на улицу.
Иссиня-черные тучи обложили все небо, было холодно и безветрено. Тут же повалил липкий сырой снег — крупные хлопья его летели вертящейся чередой, скользили плавно за ворот и отвороты плаща, оседали на козырьке фуражки, сразу же таяли и стекали холодными каплями на лицо. Я подумал, что в России, наверно, такая же погода, и снег там идет так же, только пушистый и мягкий, и завтра, наверное, майор Хлынов будет уже там, в России... О том, что и мне через день лететь в отпуск, в этот момент почему-то не подумалось.
Конечно, каждое дело, которое расследуешь, — частица и твоей жизни. И хотя не все дела запоминаются, я знал, что это — запомню.
В апреле 1962 года я возвращался из отпуска домой, в Кузбасс, и на неделю задержался в уже по-летнему теплой Москве. Хотелось навестить кое-кого из старых сослуживцев.
Поднимаясь по забитому людьми эскалатору на «Дзержинке», я вдруг поймал на себе пристальный взгляд какого-то представительного, полного мужчины с совершенно лысой головой — он спускался по соседнему эскалатору. Еще через секунду мы разминулись, но продолжали смотреть друг на друга: лицо его казалось мне знакомым. Он улыбнулся, махнул рукой, и я вспомнил — полковник Егорычев!
— Подождите внизу, я спущусь! — крикнул я, и он закивал — мол, да, да, понял.
Спустя несколько минут мы радостно жали друг другу руки.