В фильме вообще невпроворот лишнего, фальшивого, надуманного. Причем порой авторы даже опровергают своего драгоценного Гроссмана. Ведь такие, как он, без конца твердили и твердят, например, что НКВД — КГБ все знали, за всеми следили, были вездесущи и немыслимо было словечко смелое сказать. Но вот у Жени, сестры Людмилы Николаевны, жены главного героя Штрума, сидят в тюрьме бывший муж и брат, а она спокойно работает то ли в каком-то секретном КБ, то ли в закрытой военной организации. Да как это возможно? А сколько антисоветских разговоров и на фронте, и в тылу! Нет, такой народ победить фашизм не мог. Тут самое невинное — всеохватного характера слова Штрума: «Мы (!) живем не по совести, думаем одно, говорим другое…». Это во время войны-то! Куда же смотрит НКВД? Полная демократия путинского образца!..
Или вот молодая женщина Женя Шапошникова разошлась с мужем, его фамилия Крымов. Почему разошлась — неизвестно. Вполне можно предположить, что он оказался человеком недостойным или неумным, что и видно в последующих сценах на фронте, где он и говорит-то лозунгами. Будучи свободной женщиной, Женя горячо полюбила полковника Новикова. Мы видим сцену их пламенной любви. Потом Крымова сажают. Вполне естественно, что Жене его жалко, она ему сочувствует и даже носит передачи. Но вдруг пишет Новикову, что из-за Крымова навсегда порывает с ним. Что за чушь? С какой стати? Разве любовь к Новикову может помешать ей сочувствовать и помогать Крымову? Или она надумала сойтись с нелюбимым после его освобождения? И такое письмо она шлет любимому на фронт, в Сталинград, где ему каждую минуту грозит смерть…
Кто-то сказал: у Достоевского входит черт, помахивая тросточкой, и этому веришь, а у Боборыкина появляется титулярный советник, и это сомнительно. Вот они и сделали боборыкинский фильм. Документально известно, что Сталин нередко звонил по телефону наркомам, ученым, директорам заводов, писателям, разумеется, военным и т. д. Звонит он и здесь ученому Штруму, но не верится! Штрум и не такая величина, чтобы Сталин знал о нем, и не обращался он к Сталину, и откуда ему знать о делах Штрума. Не верится! Коробила даже такая фальшивая деталь. В ответ на какую-то жалобу или угрозу кто-то кричит: «Пиши хоть Иосифу Сталину!». Никто никогда, ну, кроме родственников и близких друзей, в Советское время Сталина не называл Иосифом. Или — товарищ Сталин, или — по имени-отчеству, или просто — Сталин.
Не было у меня, говорю, желания смотреть еще один образец володарщины. Но какая реклама! Какие восторги! Какая квалификация! И как о «Конармии»: «Лучший роман XX века»… Даже — «Новая» Война и мир»»… Впрочем, нет, Наталья Иванова объявила по телевидению: выше «Войны и мира». Что у Толстого? Подумаешь, кто-то проиграл в карты сорок тысяч… Только это она и помнит. А одна знакомая сказала мне: «Как можно после холокоста читать Толстого или Тургенева? Вот Гроссман!..».
Но позвольте, после того как «Конармия» была прочно забыта, не так уж давно лучшим романом XX века непререкаемо был объявлен «Доктор Живаго». Это зафиксировано хотя бы в книге Е. Евтушенко, нелепо озаглавленной «Политика — привилегия (!) всех» (АПН. 1990. Стр. 625. 53 прелестных фотографии автора). Читаем: «Пастернак дал мне прочитать рукопись «Доктора Живаго», но на преступно (!) малый срок — всего на ночь». Ну, должно быть, не просто дал, не позвонил: «Женя, зайдите, я дам почитать кое-что», а после того дал, как по Переделкино прошел слух, что Пастернак вдруг написал какой-то необыкновенный роман, и Женя попросил его хотя бы на одну ночку. Дело было наверняка так. И после этого с какой же стати срок для чтения назван «преступным»? Его роман, на сколько хотел, на столько и давал. И не верится, что на одну ночь. Другое дело, мне Союз писателей через Екатерину Шевелеву (спустя три года — скороспелую антисоветчицу) дал рукопись на день или два, перед обсуждением в Союзе надо было, чтобы роман прочитали возможно больше народу. Но со своим любимцем, каким изображает себя сам Евтушенко, Пастернак мог и не спешить. Но не знаю, да и не в этом дело.
«Роман меня тогда разочаровал, показался скучным, — пишет Евтушенко. — Я не прочел роман — я его перелистал. Когда утром я отдавал роман Пастернаку, он пытливо спросил:
— Ну, как?
Я как можно вежливей ответил:
— Мне больше нравятся ваши стихи.
Пастернак заметно расстроился…».