Читаем Пятьдесят лет в раю полностью

Сейчас я убежден, что бывший секретарь Луначарского, добрейший, благороднейший, чрезвычайно живой и сердцем и умом человек, ошибся. Ему показалось, что я парю где-то над своими героями, в то время как я был рядом с ними. Среди них. У Моравиа этого нет совершенно. Он действительно располагается на немыслимой высоте, откуда с интересом взирает на своих копошащихся далеко внизу забавных людишек. Они его развлекают, а он, в свою очередь, развлекает ими нас, читателей. Примерно такую же позицию по отношению к своим персонажам занимает Свифт. Он тоже «брезглив и брюзглив», но это не позиция сноба или бесстрастного исследователя. Свифт презирает людскую породу – презирает так, как никто в мировой литературе. Ближе других к нему, пожалуй, Флобер, а из наших – Лермонтов. Во всяком случае, той своей гранью, которую воплощает доктор Вернер в «Герое нашего времени».

Рассуждение Саца о «брезгливости и брюзгливости» к рассказу, который он так бережно отредактировал, не относилось. Разумеется, не увидел в нем ничего подобного и Твардовский, но он увидел другое, что проявилось в решительной смене им названия вещи. Если прежнее – «В гостях и дома» – отражало внешнюю канву рассказа, то новое – «Мать и дочь» – вычленяло, укрупняло, подчеркивало его глубинную суть.

Признаюсь, до Твардовского я ее не видел. У меня вообще не было «идеи», не было так называемой сверхзадачи. Просто добросовестно и тщательно описал то, что произвело на меня, городского человека, столь сильное впечатление. И вот главным тут оказались отношения матери и дочери, их скупая на внешние проявления любовь друг к другу, особенно – материнская, которой я был лишен и поэтому на подсознательном уровне воспринимал особенно остро. Дочь не могла ответить тем же, не могла с той же готовностью пожертвовать собой, что она смутно понимала и от чего старалась отмахнуться. В этом-то, как я понимаю, и были те «несколько новых слов», ради которых Твардовский и напечатал рассказ.

Прочел ли кто-нибудь эти «новые слова»? Грех жаловаться – прочли, и не только критики, но и, что для меня было особенно ценно, мои сокурсники. Его обсуждали на семинаре по современной литературе, ребята говорили толково и доброжелательно, а вот от руководителя семинара мне досталось крепко. Обвинив автора в необъективном изображении деревни, он энергично разъяснил своему идеологически незрелому студенту «необходимость бороться с родимыми пятнами капитализма и изображать силу положительного примера».

Взятые в кавычки слова я выписал из десятого номера «Нового мира» за 1965 год – того самого номера, где напечатан мой рассказ. Они процитированы в рецензии на книгу Александра Власенко «Раздумья о положительном герое в литературе наших дней». Разгромной рецензии…

В моем рассказе Александр Никитич Власенко – а именно он и был руководителем семинара – положительного героя не обнаружил. Человек он был темпераментный и, в общем, незлобивый, мы чувствовали себя на его занятиях вольно, говорили все что вздумается, и он нас никогда не закладывал. То была своего рода игра, в которой нам дозволялось быть самими собой, а ему – этаким официозным ретроградом.

А еще «новые слова» прочли, к моему радостному изумлению, на Центральном телевидении и предложили инсценировать рассказ. Я согласие на инсценировку дал, но писать сценарий отказался, как впоследствии отказывался всегда. Этим занимались другие, занимались мастера своего дела – такие как Рустам Ибрагимбеков или Сергей Ливнев – но результат меня, честно говоря, не устраивал.

И дело не в мастерах-сценаристах. Дело не в режиссерах. Дело, полагаю я, в самом принципе переноса литературного произведения в другой жанр искусства. Это не обязательно телевизионный спектакль или кино, это может быть, например, опера. В любом случае, чем дальше от первоисточника, тем больше шансов на успех. «Горе тем, – писал Мусоргский в связи с положенной им на музыку „Сорочинской ярмаркой“, – кому блажь придет взять Пушкина или Гоголя только как текст». Я понимаю это так: текст, то есть оболочку, форму перенести в другой жанр нельзя, можно передать лишь дух произведения, художественную идею. Что как раз и пытались осуществить профессионалы, делавшие в разное время инсценировки моих вещей.

Прочитав сценарий «Матери и дочери», я с категоричностью молодости потребовал, чтобы мое имя не фигурировало в титрах. Меня уговорили оставить имя, и я, в общем-то, не виню себя за мягкотелость. В конце концов, я – автор рассказа, а спектакль принадлежит другим людям: режиссеру, оператору, актерам… Роль матери сыграла Майя Булгакова, тогда еще молодая женщина, сумевшая непостижимым для меня образом перевоплотиться в согбенную годами старуху.

Но все началось с автора сценария. Именно его слово стало определяющим в моем решении не снимать своего имени, что грозило сорвать постановку. Слово негромкое, ненавязчивое, даже несколько смущенное, что только усилило его воздействие. Я не мог отказать этому человеку.

Крупным планом. МИХАИЛ РОЩИН

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже