Читаем Пятьдесят лет в раю полностью

Я действительно считал, что должен написать об этом. Ступенька за ступенькой пройти со своей юной героиней самый, быть может, решающий кусок ее жизни. А заодно и своей. Лестница, по которой она карабкалась на чердак, начинающаяся от кладовки Салтычихи, темная, в дюжину ступенек лестница была знакома мне до мелочей. Высокие ступеньки, по которым мы, дворовые мальчишки, сгорбившись, но все равно стукаясь головой о покатый свод, пробирались на ощупь, были все в трещинах и облупившейся краске. Под пальцами катались соринки, покалывал песок. Рука то и дело влезала в паутину. Раздобытый заранее ключ со скрежетом открывал тяжелый замок, протяжно, с паузой, во время которой мы не дыша прислушивались к тому, что делается внизу, подымался люк, и мы наконец могли выпрямиться. Люк осторожно опускался. По балкам, расположенным довольно далеко друг от друга, так что приходилось делать чуть ли не шпагат, пробирались мы в укромное место у слухового окна. Здесь валялись какие-то тряпки, мы с комфортом располагались на них, и начиналась наша вольная, наша скрытая от взрослых, наша такая сладкая (и такая порочная – с точки зрения опять-таки взрослых) жизнь. Курили подобранные на улице бычки, иногда, если удавалось раздобыть, пили дешевый портвейн, занимались рукоблудием.

Время от времени тайком шастали в соседний Больничный переулок смотреть заспиртованного младенца. И не только его. Протиснувшись между железными прутьями, подкрадывались, скрытые зарослями сирени, к больничным окнам. Под ногами скрипели битое стекло и ржавые крышки из-под консервных банок, темнели кучки засохшего кала. На широком подоконнике стояла банка с эмбрионом. У него была большая голая голова и скрюченное тельце. Между белыми занавесками можно было подглядеть, как раздеваются женщины.

Такова была почва, на которой возросли и я, и моя Рая. Такова была атмосфера, таков был воздух, которым и я, и моя Рая дышали. Как же разительно отличался он от воздуха приволжской деревушки, где я все это заново воссоздавал! Поздно вечером, когда Колчеватики погружались в темноту, выходил на широкую улицу, где не было ни единого фонаря, лишь в отдалении светилось маленькое окошко, и долго гулял под неправдоподобными звездами. Казалось, мгновенье назад они кружились в диком танце и вдруг, скованные взглядом человека, застыли в оцепенении. Лишь некоторые слабо шевелились, не в силах отдышаться. Моя Рая таких звезд не видела. Зато она видела другое.

В доме, где мы жили с ней (вернее, с ее прототипом Валей Киселевой), располагалась в начале пятидесятых годов станция юных техников. Был там астрономический кружок, и по вечерам они устанавливали во дворе телескоп. Нам тоже дозволялось взглянуть. Встав на цыпочки, по швам вытянув руки, благоговейно глядели мы на лунные моря и кольцо Сатурна. Путались под ногами, но добрые руководители кружка не отгоняли нас. Зря! Зря не отгоняли… Есть науки, которые при всей их важности должны быть строго-настрого закрыты до определенного возраста. Слишком рано заглянули мы в телескоп; приближая космические тела, он убивает поэзию ночного неба.

Нас могли спасти звезды, нас могли спасти люди (в «Лестнице» – именно так назвал я повесть – плохих людей и вправду нет), мы в конце концов сами могли спасти себя.

С тех пор, как человек – маленький человек – понимает, что хорошо, что плохо, он отвечает за себя в той же мере, что и окружающие его взрослые. Я вложил эти слова в уста Раиного отца, который ушел из дома, но, с обостренным сознанием вины, продолжал любить дочь, искал с ней встреч и всем своим нутром ощущал, что с его ребенком творится что-то неладное. Еще он предупреждал, что взрослой ей не будет пощады – что бы там ни было у нее в детстве. Но Рая и без отцовской подсказки чувствует это, безотчетно (и бесполезно!) пытаясь сопротивляться обстоятельствам.

Это чутко уловила Ирина Роднянская. Прочитав «Лестницу» как «драматическую историю о том, как барачная девочка становится (или вот-вот станет) „пропащей“ и „гулящей“, не будучи к тому предопределена никакими порочными наклонностями», критик пришла к выводу, что повесть «дает сложное и острое ощущение незаметного, обволакивающего диктата среды и вместе с тем – несомненной свободы даже малого, неопытного человеческого существа, колеблющегося, поддаться или не поддаться обстоятельствам».

Поддаться или не поддаться… Замечательная формула, которая в полной мере относится не только к героине, но и к автору.

Формула эта появилась в «Новом мире» в августе 86-го, через семнадцать лет после написания повести и через три – после ее публикации. Четырнадцать лет провалялась в столе, отвергнутая всеми журналами – когда с сожалением, когда с негодованием. Для меня это не было неожиданностью. Я не лукавил, уверяя тетю Фросю, что не жду от своего писания никакой материальной отдачи.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже