Читаем Пятое измерение. На границе времени и пространства полностью

МОЛОДОМУ СОВЕТСКОМУ ФИЛОСОФУ поручили расспросить пожилых советских писателей по поводу: «Ваше отношение к истории философии как 2500-летней духовной сокровищнице человечества, как элементу сегодняшней культурной жизни, как элементу Вашего творчества».

И один из них, нет чтобы уклониться, стал ему отвечать: мои 50 относятся к этим 2500, как один к 50. Скорее всего, в такой же пропорции я овладел этой «сокровищницей». Я вполне разделил свой опыт и знания с моим поколением, моим временем, моей страной. И опыт относился к знанию, как 50 к одному. И не было по этому поводу переживания, потому что не было и представления. Все мы автоматически «венчали творение» и находились на вершине всех человеческих знаний; мы были одновременно «зарею человечества»; вся эта «сокровищница» лишь подготовила наше рождение, для чего и потребовалось все это 2500-летие. Отношение к знанию, таким образом, было снисходительным: то был закат и тупик; кабы не наш восход и светлый путь – никто и не намеревался сходить с вершины к подножию. Там сгущался мрак первобытных, примитивных, идеалистических и прочих представлений вплоть до «мрака Средневековья», освещенного лишь костром мучеников.

Впервые некий философский текст я осилил, с большим удивлением и восторгом (более к самому себе, что я на это способен), в 22 года – это было послесловие Л. Толстого к «Войне и миру», в школе неизбежно пропущенное. Эти его «заблуждения» поразили меня естественностью и живостью. Я, однако, не хлынул в приоткрывшуюся щель и никак ее не расширил, потому что уже сам писал и предпочел не сбивать себя с толку, не смущать открывавшуюся мне картину мира, якобы ясную и прозрачную, данную мне «в ощущении». Таким образом, пропуская мир сквозь опыт, еще пятилетку спустя мне довелось впервые открыть Новый Завет. Я был удивлен, до какой степени я его уже знал. Не менее я был потрясен мыслью о том, что мог бы многое знать и до опыта.

Было в этом, однако, и своего рода историческое достижение – до такой уж степени ничего не знать. Это философическая невинность, tabula rasa, «никелированный нуль отсчета» (геодезическая терминология, привилегия моего геологического образования). Конечное знание мудреца о том, что он ничего не знает, было нам дано сразу, правда, без столь глубокого осознания; для того чтобы достичь высшего состояния пустоты и немоты, нам не требовалось усилий медитации. Переход от примитива представлений к их элементарности содержал в себе переживание ЗНАНИЯ, пусть когда-то и давно пройденного, но зато, как в первый раз, – новорожденный творческий потенциал, избыток энергии. Все впервые: любовь, смерть… – будто до нас и не было никого. Приоткрывалась со временем и возможность «открывать» гениев в самом неожиданном порядке: то Паскаль, то Платон, то Розанов, то Кришнамурти… Бессистемность компенсировалась ощущением, что берешь только «свое». Неведомое теперь не просто отсутствовало, а становилось чужим. Мы продолжали оставаться «на вершине знаний». Книги скорее обнюхивались, чем прочитывались. Знание подменялось чутьем; эрудиция – на слух, на имя, на запах – необыкновенно возросла, вполне его заменяя. Модно стало недолюбливать экзистенциалистов или Фрейда с полным основанием, ни разу в них не заглядывая. Ниспровержение или возведение кумиров производилось заочно.

Однако, вот так наглотавшись разреженного воздуха культуры, иные из нас достигли достаточно самостоятельных результатов, а главное, прожили жизнь, с чем уже трудно не посчитаться. Догадка о культуре произошла. Это немало.

Страшнее догадка о пропущенном образовании. Меня она настигла окончательно и теперь сковывает своей непоправимостью. Мне кажется, я постиг десятка два книжек, преимущественно художественных, и десяток кинофильмов. Для писателя, имеющего репутацию философического, – по-видимому, недостаточно. Это сейчас я имею представление о том, что бы мне следовало знать с самого начала, ДО опыта, ДО писательства. Представление достаточно точное, но незнание – уже окончательное. Мне не хватает классического образования. Пользуясь терминологией заочно нелюбимого Фрейда, это мой комплекс.

Но жизнь индивидуума есть однократный опыт. Он не может быть повторен. Условия опыта не могут быть воспроизведены. И что бы это было, если бы было – лучше или хуже? – гадать нет смысла.

Зато мысль и образ для меня нераздельны. Я не отделяю знание от чувства. «Нечто» я чувствую, а не вывожу логически. И мысль есть высший образ этого чувства.

Почему сегодня литература берет на себя функции мировоззрения, тогда как философии все меньше удается стать мировоззрением для нефилософа? Почему современная философия часто заимствует художественный способ осмысления реальности, а литература обретает мировоззренческий характер?

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза Андрея Битова

Аптекарский остров (сборник)
Аптекарский остров (сборник)

«Хорошо бы начать книгу, которую надо писать всю жизнь», — написал автор в 1960 году, а в 1996 году осознал, что эта книга уже написана, и она сложилась в «Империю в четырех измерениях». Каждое «измерение» — самостоятельная книга, но вместе они — цепь из двенадцати звеньев (по три текста в каждом томе). Связаны они не только автором, но временем и местом: «Первое измерение» это 1960-е годы, «Второе» — 1970-е, «Третье» — 1980-е, «Четвертое» — 1990-е.Первое измерение — «Аптекарский остров» дань малой родине писателя, Аптекарскому острову в Петербурге, именно отсюда он отсчитывает свои первые воспоминания, от первой блокадной зимы.«Аптекарский остров» — это одноименный цикл рассказов; «Дачная местность (Дубль)» — сложное целое: текст и рефлексия по поводу его написания; роман «Улетающий Монахов», герой которого проходит всю «эпопею мужских сезонов» — от мальчика до мужа. От «Аптекарского острова» к просторам Империи…Тексты снабжены авторским комментарием.

Андрей Георгиевич Битов

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги

1991: измена Родине. Кремль против СССР
1991: измена Родине. Кремль против СССР

«Кто не сожалеет о распаде Советского Союза, у того нет сердца» – слова президента Путина не относятся к героям этой книги, у которых душа болела за Родину и которым за Державу до сих пор обидно. Председатели Совмина и Верховного Совета СССР, министр обороны и высшие генералы КГБ, работники ЦК КПСС, академики, народные артисты – в этом издании собраны свидетельские показания элиты Советского Союза и главных участников «Великой Геополитической Катастрофы» 1991 года, которые предельно откровенно, исповедуясь не перед журналистским диктофоном, а перед собственной совестью, отвечают на главные вопросы нашей истории: Какую роль в развале СССР сыграл КГБ и почему чекисты фактически самоустранились от охраны госбезопасности? Был ли «августовский путч» ГКЧП отчаянной попыткой политиков-государственников спасти Державу – или продуманной провокацией с целью окончательной дискредитации Советской власти? «Надорвался» ли СССР под бременем военных расходов и кто вбил последний гвоздь в гроб социалистической экономики? Наконец, считать ли Горбачева предателем – или просто бездарным, слабым человеком, пустившим под откос великую страну из-за отсутствия политической воли? И прав ли был покойный Виктор Илюхин (интервью которого также включено в эту книгу), возбудивший против Горбачева уголовное дело за измену Родине?

Лев Сирин

Публицистика / История / Образование и наука / Документальное / Романы про измену
Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ
Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ

Пожалуй, это последняя литературная тайна ХХ века, вокруг которой существует заговор молчания. Всем известно, что главная книга Бориса Пастернака была запрещена на родине автора, и писателю пришлось отдать рукопись западным издателям. Выход «Доктора Живаго» по-итальянски, а затем по-французски, по-немецки, по-английски был резко неприятен советскому агитпропу, но еще не трагичен. Главные силы ЦК, КГБ и Союза писателей были брошены на предотвращение русского издания. Американская разведка (ЦРУ) решила напечатать книгу на Западе за свой счет. Эта операция долго и тщательно готовилась и была проведена в глубочайшей тайне. Даже через пятьдесят лет, прошедших с тех пор, большинство участников операции не знают всей картины в ее полноте. Историк холодной войны журналист Иван Толстой посвятил раскрытию этого детективного сюжета двадцать лет...

Иван Никитич Толстой , Иван Толстой

Публицистика / Документальное / Биографии и Мемуары