Читаем Пятое измерение. На границе времени и пространства полностью

Знали бы мы, что слово «Барков» является фамилией в действительности жившего человека по имени Иван… Иван? очень бы удивились. Семенович?.. – еще больше.

Лет десять тому, в самую непечатную пору, бродил я зачем-то по кладбищу Донского монастыря, отмечая еще Пушкиным наблюденную мерзость запустения – «безносых кумиров» и «ворами кое-где отвинченные урны», – нога моя ненароком ступила на сровнявшуюся с землей мрачную плиту, и я вздрогнул: то была могила Петра Яковлевича Чаадаева! «Господи! – воскликнул мысленно я. – Что мы стонем! Вот могила самого ненапечатанного русского писателя!»

Я был и тогда не совсем прав, сегодня я неправ вполне. Чаадаев напечатан наконец и прокомментирован несколькими изданиями и полностью. И что же стряслось? Почему нельзя было печатать полтора века? Ничего не случилось.

Чаадаев так же не прочтен, если не более, чем раньше, когда надо было его наковыривать, как изюм, по разрозненным раритетам и цитатам. Так что преодолена оказалась одна лишь ненапечатанность – непрочитанность осталась.

Выходит, ненапечатанность как таковая весит больше того, что напечатано? Значительность победы текста над временем от этого не умаляется. Ибо факт запрета для власти гораздо важнее опасения крамолы в тексте. Не выдумали ли угрозу сами авторы, преувеличивая значение своего труда, дабы поддержать тающие силы? Если это так, то каким же безукоризненным вкусом следует наградить власть, если она так и норовит запретить все только самое лучшее? Или какого утонченного информатора и доносчика надо выдумать, какого одаренного завистника, чтобы он поставлял наверх только самые точные сведения?.. Приходится признать, что текст доносит на себя сам, подставляя себя запрету. Сам же запрет обозначит неизбежность будущего, того самого, которое он стремится предотвратить. И роль литературы в этом процессе окажется тогда первостатейной.

За прошедшую пятилетку гласности мы могли получить много подтверждений такого рода опыта: ничего не случилось, ничего не стряслось и не разверзлось. Будто работал запрет, а не смысл под запретом. Разрушить запрет оказалось проще, чем постичь то, что было запрещено. Однако разрушено же…

Ладно, Чаадаева не печатали «за политику», а Баркова в таком случае за что?

Никто и не пробовал обсуждать этот вопрос: ежу понятно.

За похабщину. Но не за политику, не за порнографию. Политика и порнография, в свою очередь, могут быть похабными. Но тогда они плохи вдвойне.

Баркова не печатали только за похабщину. За чистую похабщину.

И определение «чистая» здесь уместно. Чего ее печатать, если ее и так каждый младенец знает? Чаадаева как не знали, так и не знают. А Баркова как знали, так и будут знать.

И эрос, и секс тут как-то ни при чем. Барковские битвы – игрища, побоища, ристалища – самоутверждения словесные, противоборство в принципе и вообще. Это такая удаль. Из описаний Баркова столь же трудно вообразить себе живые картины, как, матерясь, представлять конкретное действие матерных слов.

Матерное слово по-русски не пишется.

Тексты Баркова не столько написаны, сколько записаны, для памяти. И на бумаге слова эти как бы только звучат, и на бумаге-то они как-то устны. Если звучали они из уст Баркова в кабаках, то там они и были опубликованы. Само слово «опубликование» содержит изначально всего этот смысл, лишь в наши непечатные времена оно совпало с представлением о типографском наборе.

Какое же удовлетворение испытываем мы от одного лишь того, что некоторые важнейшие слова нашей жизни станут не только устными, а будут набраны все еще советскими буквами?

Так, непечатность слова, более всех иных русских слов напоминающего алгебраическую формулу с ее «иксами» и «игреками», – почему-то самая высокая, превышающая и наиболее важный глагол на букву «е», и интереснейшее существительное на букву «п», хотя, казалось бы, все три могли быть равноправны. Правомерно не столько логическое объяснение, сколько феминистическое обвинение.

Трудно этому слову на бумаге! Может, оттого, что она горизонтальна? Слово это легче начертывается, чем пишется, такими размашистыми движениями слева направо, справа налево, а главное, сверху вниз – на заборе, на стене, на классной доске, пока не вошел учитель… Оттого ли мне кажется, что римские цифры всегда торчат на странице, что более всего это слово напоминает барочный XVII век, но и XVIII тоже, ломясь в XIX… Иероглифичность этого слова посреди женственного пейзажа кириллицы кажется по крайней мере таинственной, если не мистической.

Целомудрие русской письменной речи покаянно.

Разрушительное действие нашей гласности, столь внезапной и стремительной, по принципу: «Расколю тебя до ж…, а дальше сам развалишься», – уперлось топором своим в это слово, как в сук.

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза Андрея Битова

Аптекарский остров (сборник)
Аптекарский остров (сборник)

«Хорошо бы начать книгу, которую надо писать всю жизнь», — написал автор в 1960 году, а в 1996 году осознал, что эта книга уже написана, и она сложилась в «Империю в четырех измерениях». Каждое «измерение» — самостоятельная книга, но вместе они — цепь из двенадцати звеньев (по три текста в каждом томе). Связаны они не только автором, но временем и местом: «Первое измерение» это 1960-е годы, «Второе» — 1970-е, «Третье» — 1980-е, «Четвертое» — 1990-е.Первое измерение — «Аптекарский остров» дань малой родине писателя, Аптекарскому острову в Петербурге, именно отсюда он отсчитывает свои первые воспоминания, от первой блокадной зимы.«Аптекарский остров» — это одноименный цикл рассказов; «Дачная местность (Дубль)» — сложное целое: текст и рефлексия по поводу его написания; роман «Улетающий Монахов», герой которого проходит всю «эпопею мужских сезонов» — от мальчика до мужа. От «Аптекарского острова» к просторам Империи…Тексты снабжены авторским комментарием.

Андрей Георгиевич Битов

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги

1991: измена Родине. Кремль против СССР
1991: измена Родине. Кремль против СССР

«Кто не сожалеет о распаде Советского Союза, у того нет сердца» – слова президента Путина не относятся к героям этой книги, у которых душа болела за Родину и которым за Державу до сих пор обидно. Председатели Совмина и Верховного Совета СССР, министр обороны и высшие генералы КГБ, работники ЦК КПСС, академики, народные артисты – в этом издании собраны свидетельские показания элиты Советского Союза и главных участников «Великой Геополитической Катастрофы» 1991 года, которые предельно откровенно, исповедуясь не перед журналистским диктофоном, а перед собственной совестью, отвечают на главные вопросы нашей истории: Какую роль в развале СССР сыграл КГБ и почему чекисты фактически самоустранились от охраны госбезопасности? Был ли «августовский путч» ГКЧП отчаянной попыткой политиков-государственников спасти Державу – или продуманной провокацией с целью окончательной дискредитации Советской власти? «Надорвался» ли СССР под бременем военных расходов и кто вбил последний гвоздь в гроб социалистической экономики? Наконец, считать ли Горбачева предателем – или просто бездарным, слабым человеком, пустившим под откос великую страну из-за отсутствия политической воли? И прав ли был покойный Виктор Илюхин (интервью которого также включено в эту книгу), возбудивший против Горбачева уголовное дело за измену Родине?

Лев Сирин

Публицистика / История / Образование и наука / Документальное / Романы про измену
Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ
Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ

Пожалуй, это последняя литературная тайна ХХ века, вокруг которой существует заговор молчания. Всем известно, что главная книга Бориса Пастернака была запрещена на родине автора, и писателю пришлось отдать рукопись западным издателям. Выход «Доктора Живаго» по-итальянски, а затем по-французски, по-немецки, по-английски был резко неприятен советскому агитпропу, но еще не трагичен. Главные силы ЦК, КГБ и Союза писателей были брошены на предотвращение русского издания. Американская разведка (ЦРУ) решила напечатать книгу на Западе за свой счет. Эта операция долго и тщательно готовилась и была проведена в глубочайшей тайне. Даже через пятьдесят лет, прошедших с тех пор, большинство участников операции не знают всей картины в ее полноте. Историк холодной войны журналист Иван Толстой посвятил раскрытию этого детективного сюжета двадцать лет...

Иван Никитич Толстой , Иван Толстой

Публицистика / Документальное / Биографии и Мемуары