Видимые части массивной бронзовой фигуры были андрогинны. Сильная рука, подпиравшая щеку и подбородок, могла принадлежать и мужчине, и женщине. В твердости черт и прямизне носа чувствовалась прерафаэлитская красота, однако глаза – почти, но не совсем прикрытые веками в скорбном размышлении – выводили скульптуру за рамки любой школы, любой эпохи, классической или современной.
– Кажется, будто его… или ее… лицо под капюшоном затеряно в пещере раздумий, – сказал Джеймс.
– Когда мы с художником Ла Фаржем вернулись в восемьдесят шестом из Японии, мы чуть не с головой завалили Сент-Годенса фотографиями и рисунками будд, чтобы он почерпнул в них вдохновение, – тихо произнес Адамс. – Во время долгого путешествия по Южным морям я про себя называл будущую статую «мой Будда». Однако это не Будда.
«Верно», – подумал Холмс. Будды, которых он видел на Востоке, рождали ощущение созерцательного покоя; эта статуя внушала зрителю сильнейшее чувство утраты, боли и даже скорби – всего того, что Будда и его последователи оставили позади.
Холмс мысленно отметил, что закутанная бронзовая фигура сидит на невидимой скамье или камне, прислоненном к граниту. Ноги, неразличимые под складками, стояли на массивном каменном основании фута три в поперечнике, которое, в свою очередь, опиралось на гранитную плиту, отходящую от вертикального блока.
Когда наблюдатель делал шаг вбок, полуприкрытые глаза статуи как будто следили за ним. Складки одеяния тяжело ниспадали с колен, отполированных частыми прикосновениями.
– Есть ли у скульптуры название? – спросил Холмс.
Он снова сделал шаг влево, затем вправо, чувствуя, как глаза из-под капюшона отмечают его движения.
Адамс опустился на скамью напротив памятника и закинул ногу на ногу:
– Я хотел назвать ее «Упокоение», но это было бы не совсем правильно, да? Как раз покоя-то в ней нет… или есть что-то большее. Мой друг Ла Фарж называет ее «Кваннон», по японскому имени китайской Гуаньинь. Петрарка сказал бы:
– Скамья? – спросил Джеймс, поворачиваясь к Адамсу.
– Ее спроектировал Стэнфорд Уайт, он же решил, как посадить деревья, и в этом ушел от моего первоначального восточного замысла еще дальше, чем Сент-Годенс. Зимой девяностого рабочие Уайта закрыли все навесом больше чем на месяц. Однако крылья грифонов… совсем не та традиция Шакьямуни, которую мы с Ла Фаржем имели в виду. Хотя, я думаю, эта скульптура – очень сент-годенсовская, лучшее выражение его творческого гения.
Джеймс вновь повернулся к статуе и спросил:
– А у Сент-Годенса есть для нее название?
– Несколько, – ответил Адамс. – Последнее, которое я слышал в ответ на чей-то вопрос, было «Загадка будущей жизни», но он сам понимает, что это не годится. Сент-Годенс говорит на языке камня, не на языке слов.
– «Я искуситель и сомненье», – проговорил Джеймс.
– Да, – согласился Адамс.
– Я не узнаю цитаты, – сказал Холмс.
– Стихотворение Эмерсона «Брахма», – ответил Генри Джеймс и прочитал на память:
Холмс кивнул.
– Когда я был в Индии и пытался медитировать под священным деревом бодхи, которое к нашему времени усохло так, что стало не больше сучка, – сказал Адамс, – я написал стихотворение, пытаясь выразить в нем воистину трансцендентный миг. Мне это удалось еще хуже, чем Эмерсону.
– Прочтите нам стихотворение, Генри, – попросил Джеймс.
Адамс замотал было головой, потом закинул руки на спинку скамьи и прочитал тихо:
Затем громко расхохотался, так что Джеймс и Холмс даже вздрогнули.