Мужчина подошел ко мне сзади, когда я стоял у киоска, и спросил глуховатым голосом: «Вы последний?» Мельком оглянувшись, я увидел шрам на смуглом, слегка заросшем черной щетиной лице. И цвет лица — желтоватый, монгольский, и узкий разрез глаз, и широкие скулы, что так часто встречаются у меня на родине, в Сибири, — все подтолкнуло мою память. Я еще раз оглянулся и опять увидел показавшийся мне знакомым этот белый рубец от уха до подбородка. И пока очередь двигалась к киоску, я лихорадочно соображал: он — не он? Я купил газету, и пока мужчина брал сигареты, рассмотрел его и уже не сомневался, что это он — Валька.
Когда мужчина купил несколько пачек «Примы» и отошел от киоска, я извинился и спросил: не зовут ли его Валентином? «Да», — ответил он, и что-то радостное толкнуло меня в грудь. Я улыбнулся, сразу же уверовав, что чудо свершилось — передо мною живой Валька. Взгляд мужчины внимательно заострился, он вглядывался в меня, стараясь понять, откуда я знаю его имя и кто я такой. Я спросил бы и фамилию, но был уже так уверен, что это он, Валька…
— Гребли по-черному, — выделяется голос рыбака в громком пьяном разговоре, когда говорят уже все разом и никто не слушает другого, а только стремится высказать свое. — Скумбрия шла-а! Заколачивали на пай по две четыреста. С нашим капитаном в пролове не бывали. Океан знает, как свой огород. Но вот на этот раз — прогорели.
Стук колес то заглушает, то вновь проясняет разговор, но я и без того не слушаю, я уже там, в сорок третьем. «Не умирай, Валька!» — доносит из далекого, страшно далекого времени. Кто это кричит? Неужели я? Неужели мой крик проломил толщу лет и взорвался в моей памяти, в сегодняшнем дне, в этом пропахшем водкой и закусками купе? Неужели в той давней, бесконечно далекой, ужасной февральской ночи, в промерзлой теплушке, бессильный помочь умирающему, кричал и плакал я? Возле погасшей «буржуйки», сделанной из железной бочки, я тряс потерявшего сознание друга и кричал в его белое, с вылитой кровью лицо: «Не умирай, Валька!» И слезы стыли на моих щеках…
Все же я засыпаю под оживленный говор попутчиков.
Просыпаюсь среди ночи. Сильно болит сердце, и знакомая горячая тяжесть давит плечи, спину, как всегда бывает перед приступом. Я нашариваю в кармане пиджака стеклянную трубочку с валидолом, кладу прохладную таблетку под язык. Нет, никак нельзя допускать дело до приступа. Мне надо доехать до Москвы. Обязательно доехать! Меня там ждет обгорелый танкист. Я могу сказать ему: «Помоги, браток!» Я имею право назвать его этим словом. И он поможет мне — знаю. Мы с ним принадлежим к тому великому и трагическому поколению, у которого не было юности. Мы оставили ее на войне.
В купе душно, спертый воздух насыщен перегаром, запахами закусок и сигаретным дымом. От табачного дыма мне и стало плохо во сне. Сосуды мои теперь не выдерживают запаха никотина.
Кто-то храпит внизу так, что заглушает стук колес. Вагон сильно качает. Ночью поезда почему-то идут быстрее, чем днем, даже тот «пятьсот-веселый».
Я лежу с открытыми глазами, устремив их в темноту, чувствую, как тает под языком валидолина, наполняя рот окисью с металлически острым привкусом. Вновь вспоминаю, зачем еду в Москву.
Меня обвинили в плагиате. За повесть о Вальке, за повесть о тех событиях, что произошли зимой сорок третьего. Оказалось, что уже написана книга, очень схожая по сюжету с моей.
Тот, кто обвинил меня в плагиате, отлично понимает, что плагиата нет, и потому действует не с открытым забралом, а анонимками. Написаны анонимки в разные инстанции. Я знаю, кто это сделал, но не пойманный — не вор. Схватить же его за руку я пока не могу. Да и не один он, этот любитель одесских анекдотов. За его спиной кроются опытные и злобно-завистливые кляузники, еще более беспощадные и самовлюбленные, чем он. Они ему подсказали, а вернее, приказали начать травлю.
И заварилась каша. Все это приобрело скандальную громкость, запах сенсации, кто-то «горит» показным возмущением, на самом же деле с нетерпением ждет развязки; кто-то создает комиссии по расследованию текста моих книг; кто-то требует «беспощадного наказания» анонимщика, имя которого всем известно, но вслух не произносится, оправдывая это тем, что, мол, можно оскорбить человека, нанести травму — а вдруг не он! От всей этой возни, от всего этого фарса создается впечатление, что не столько стремятся доказать мою невиновность, сколько именно найти плагиат, во что бы то ни стало найти! Не опровергнуть вздорные обвинения, а именно доказать их! И я ощутил себя офлажкованным, загнанным в кольцо, из которого нет выхода. Осторожные люди перестали со мною здороваться.