Я уже представлял всю историю в завершенном виде. Мне казалось, я улавливаю в ней нечто вроде узора, ключа к тому, что происходит с нами, мошками, заполняющими поверхность этой небольшой планеты. Вначале произошел всплеск, содрогание, включившее двух индивидов, два атома породы человеческой, Джонни Йегера и человека по имени Миллс. На самом деле не начало даже, ибо ни один всплеск не бывает началом, а лишь становлением в бесконечном сплетении единой нити, потому что этот всплеск был следствием всех тех, что произошли до него, которые и привели к созданию этих двух атомов, таких, как они есть, и к их поведению, такому, как есть. Но, по крайней мере, начало в смысле отдельного события, если взять его за исходный пункт. Этот всплеск, этот импульс, расходясь вширь, передался второму из Миллсов, брату, а от него — еще троим, Скиннеру, Крамеру и Нордайку; а действие этих четверых вовлекли еще одного — агента Кэла Кинни, в то время юношу, а ныне старика, лежащего там, на койке. Начальный всплеск и его результат, убийство первого из Миллсов и линчевание Йегера, совершились давным-давно, с ними было покончено как с конкретными событиями. Но импульс, усилившись, сохранился в умах четверых людей — и пятого. Он, конечно же, удержался там — все говорит за то, что он удержался — в виде сильнейшего влияния, на многие годы, на жизнь тех четверых. И по-прежнему он был силен в уме пятого, проявляя власть, определяя все его бытие.
Я заснул в покое, какой приходит порой, если в самый миг отхода ко сну вам кажется, будто вы ухватили, поймали что-то жизненно важное, и оно обретет потом ценность, когда вы обратитесь к нему.
И когда я укладывал вещи в машину, в свете занявшегося утра, я не подумал об этом, потому что знал по опыту: подобные мысли, свет трезвой дневной рампы. Им надо дать отстояться; выдержать их на периферии ума, которую так внимательно теперь изучают психологи, а затем позволить им действовать, когда они примут конкретную форму, обретут сущность.
Старик встал и принялся бесцельно бродить, заполняя пункты своего утреннего ритуала, снова явно безразличный ко мне. Он вел себя так, словно ничего не говорил мне, словно этой ночи и не было. Быть может, жалел о том, что все рассказал; он не выразил никакого желания разделить со мной кофе. А может, видел, что я укладываюсь, и просто не стал мешать. Да, он был безумен, но безобиден. И мне захотелось пожать его старческую руку. Он подарил мне то, за чем я явился, и мне хотелось оставить ему что-нибудь взаимен.
Я подошел и встал рядом. Он остановился и поглядел на меня. Я протянул ему руку. Он подал свою, и я вновь ощутил энергию и стойкую крепость в кратком пожатии. «Он умел читать?» — спросил я.
Старик поколебался. Я увидел в его старческом взгляде понимание и с неохотой — признание моего участия. «Конечно, умел». — «Он не хочет подождать вас, — продолжал я. — Вы не можете сказать ему. Но ведь можно написать записку и приколоть к этому старому дереву».
Он поглядел на меня. По крайней мере, чуть кивнул. Во всяком случае, мне показалось, что кивнул. Я повернулся и пошел к машине. Он все еще глядел мне вслед, когда я уезжал.
Вот он и весь, мой отчет. Осталась лишь загадка. И осталась она оттого, что я кое-что не понял тогда, — что импульс, разбуженный изначальным всплеском, — убийство Джонни Йегером человека по имени Миллс, — по-прежнему передается вширь, все еще рождает последствия, в согласии с природой соседних атомов.
Я говорю так оттого, что он передался и мне, и привел к последствиям, согласно расположению частиц индивидуального атома, носящего мое имя…
Я не смог написать эту историю. Она все выдерживалась и отстаивалась на периферии моего ума, да так и не вступила в действие, обретя форму и сущность. Наконец, как мне показалось, я понял отчего. У меня по-прежнему не было всей истории, целиком. Она не закончилась. Ведь был же — и по-прежнему существовал — пятый.