– Поздравляю, – улыбнулась Кюри и отвернулась. Её попытки взять всё в свои руки пока не увенчались успехом. Может, не стоит торопить события.
Ложь: причины и следствия, подумала она. Подходящая для неё книга. И причин, и следствий у неё хоть отбавляй.
Эйнштейн поморщился, но она этого уже не увидела. Он совершенно не нуждался в её поздравлениях, но покоробило его не это. А очередная улыбка – не просто дежурная, но словно совсем не подходящая к лицу рыжеволосой. Мыщцы приветливости у неё были совсем не развиты, это он заметил ещё с самого начала Игры. Кюри улыбалась, когда думала, что того требуют обстоятельства, или когда хотела, чтобы её считали вежливой или даже приветливой, но этот блеф не стоил затраченных усилий. Потому что эти мышцы, нижняя часть кругового мускула глаза, не подвластны контролю. Они работают, только когда улыбка искренняя. У Кюри, похоже, они вообще были атрофированы. Обо всём этом Эйнштейн вычитал в одной из своих бесчисленных книжек, но было кое-что, понятное и без книжек.
Кюри – не та, кем хочет казаться.
Вдоволь поразмышляв о лампочке, её осколках и перерезанных венах, я выхожу из ванной, завернувшись в полотенце, и прошлёпываю мокрыми босыми ногами в свою комнату. Точнее, в комнату Филиппа, которую он отдал мне в полное распоряжение. Потому что мне нужен покой и личное пространство. Что, конечно, не отменяет его проверок моего состояния и бдительного слежения за моим настроением. Боюсь, если бы я воспользовалась той лампочкой, недосмотр расстроил бы его даже больше, чем моя смерть.
Но я несправедлива. Когда я, переодевшись и стряхнув с себя суицидальное оцепенение, прихожу на кухню, меня встречает горячий ужин, тёплый взгляд Филиппа и холодный воздух с улицы – проветривается после готовки. Филипп закрывает окно и накладывает мне в тарелку спагетти, что-то при этом говоря. Я не слышу, что именно, потому что не слушаю – заботливый тон, каким он говорит, захлёстывает меня волной ярости. Я даже не знаю, на кого эта ярость направлена. Просто я никогда не была той, кто нуждается в такой приторной заботе, в таком почти что сдувании пылинок, в такой обеспокоенности за моё благополучие. Для меня всё это чересчур, для меня это непривычно и оттого почти неестественно, почти раздражающе, и несмотря на то, что я сама загнала себя в такое положение, вспыхнувшая ярость направляется на Филиппа. Я закипаю, подначиваемая его по-прежнему заботливым тоном и чрезвычайно напряжённым и, видит бог, по-настоящему обеспокоенным лицом, очевидно, готовым к какой-нибудь несусветной глупости с моей стороны, но при этом лицом невероятно любящим. Закипаю и уже собираюсь выплеснуть ярость наружу, как вдруг вижу, что макароны у нас с томатной пастой. Злобное торжество сверкает во мне, и я уже открываю рот, чтобы выговорить, выжурить, обвинить. Стереть это доброе, нежное, чуждое мне выражение с его лица. Но слова не вырываются, застревают в гортани сухим комком, проваливаются обратно, потому что я вижу упаковку от этой самой томатной пасты. Безглютеновой.
Он помнит. Помнит про мою аллергию, упомянутую лишь единожды, вскользь и давно. Почему-то это потрясает меня до глубины души. Почему-то мне перестаёт казаться, что всё это не для меня. На секунду я даже позволяю себе подумать: «Может быть, мы справимся». Потом мне становится страшно. По-настоящему страшно. Оттого, что было в ванной. Оттого, что происходит сейчас. Оттого, что ещё может произойти.
Страшно настолько, что на следующий день я облагодетельствую Марию тщательно продуманными и первыми за долгое время словами, о которых наверняка не раз пожалею.
– Привет, – говорит она, входя в комнату, и улыбается. Осеннее солнце поблёскивает в её маленьких золотых серёжках. Едва уловимо отражается в её тёмных миндалевидных глазах.
Я молча изучаю её чересчур знакомое лицо. В который раз? Сотый? Тысячный? Извините, я немного потерялся во времени. Когда тебя пичкают совершенно ненужными тебе лекарствами, такое бывает. И если ты всё ещё хочешь когда-нибудь выбраться из этой светлой и в то же время – парадокс – такой мрачной комнаты, ставшей тебе тюрьмой, выбраться из этого проклятого здания, из круга стерильной чистоты и полного мракобесия, сомкнувшегося вокруг тебя, ты будешь делать то, что тебе велят.
По крайней мере, делать вид.