Мориц не знал ответа. Может, он слишком далеко зашел в своей невидимости. У него просто не было никакого мнения.
– Я знаю, это еретические мысли, простите меня.
– Нет, нет, напротив, вы правы. Я тоже не знаю ответа, который имел бы смысл.
– Когда мы жили у Латифа, он как-то раз зачитал мне одно место из Корана.
– Это звучит так:
Альберт устало вздохнул:
– Этим словам тысячи лет, но люди ведут себя так, будто никогда их не слышали. Может, вовсе не Бог покинул людей, а люди его оставили.
Да, подумал Мориц. Мы все оставили нашего Бога, когда сели в проклятые самолеты, чтобы нести в мир войну.
– Латиф был не просто консьерж «Мажестика». Латиф сам и был «Мажестик». Он владел пятью языками. Его дружелюбие никогда не было притворным, он всегда был участлив к собеседнику, будь то хоть богатый постоялец, хоть простой работник. А его остроумие, юмор. Щедрость. И если правда, что «Мажестик» воплощал в себе все лучшее в нашей стране, то теперь Тунис обеднел.
– Я очень его ценил, – сказал Мориц и подумал:
Альберт встал и положил Тору на белый платок на полке. Все остальные книги стояли вертикально, только Тора лежала.
– У нас есть легенда про тридцать шесть цадиков. В мире в любой момент времени есть тридцать шесть праведников. Если один из них умирает, тут же рождается новый. Никто не знает их имен, никто не знает, богатые они или бедные, цари они или чистильщики обуви. Они редко бывают на виду, только когда евреи оказываются в большой опасности. Бог посылает их, чтобы спасти евреев, и как только задача выполнена, они снова уходят в тень. Только ради их благородства Господь не дает миру погибнуть, невзирая на его разложение. Вообразите себе, Мори́с! И ни один цадик при этом не знает, что он один из тридцати шести. Так что если кто-то утверждает, что он праведник, это совершенно точно не он.
Мориц представил земной шар между двумя чашами весов: горстка праведников против миллионов неправедных.
– У вас есть дети, Мори́с?
– Нет.
– Надо, чтоб были.
Альберт подошел к старому пианино и провел пальцами по крышке. Темно-коричневое дерево, потрескавшееся, кое-где надколотое.
– У меня никогда не было времени научиться играть на нем. Виктор в такие моменты подбадривал нас музыкой.
– Я… немного могу играть, – сказал Мориц. Наконец хоть что-то, чем он может быть полезен.
–
Альберт передвинул стул к инструменту, и Мориц сел. В последний раз он играл на пианино очень давно. Он поднял разбитую крышку. Нескольких клавиш не хватало. Солдаты, должно быть, выломали. Помедлив, Мориц взял первые ноты. Звучало расстроенно – словно севший голос человека после долгой болезни. Наверное, пыль проникла в деку.
– Что вы сыграете? Моцарта?
Реквием, может быть. Мориц начал было «Лакримозу», но Моцарт показался вдруг неуместным. Нужно что-то, отвечающее чувствам Альберта. Или его собственным – если бы только он знал, что чувствует. Пальцы Морица пробежались по клавишам, педалью он добавил звукам дыхания, с каждым аккордом чувствуя, как его игра освобождает запорошенный звук старого пианино. Одна триоль следовала за другой, и неизвестно откуда вдруг в правой руке возникло адажио бетховенской «Лунной сонаты». Левая рука нашла нужную октаву. До-диез минор, припомнил он, потом ниже, тяжелое си под раскатистую гармонию правой, он закрыл глаза и отдался темной мелодии, этому своеобразному