«Здравствуйте, прелестная моя, милая ученица!» — прочла я снова, однако почерк на этот раз был круглее и мельче и с явным наклоном вправо. Я подумала, что пишет уже кто-то другой, но, перевернув листки, убедилась: нет, подпись та же. Те же инициалы: Ю. Ф. Даты не было ни в первом случае, ни во втором — вечное нетленное послание любому заинтересованному лицу женского пола. Не исключено, что за годы, отделявшие первый вариант от второго, изменился не только почерк, но и сама личность автора, странно только, что совпадал текст. Опять в первую очередь было о делах, правда, каких-то других, и о том, что хотелось бы уже от греха подальше быть. «Надеюсь, — писал Фридлянд (надо думать, что он), — по моим предыдущим письмам вы ощутили, насколько тщетны и суетны были Ваши опасения и обиды. You feel jealousy toward my wife, which is particularly ridiculous — единомыслие и взаимопонимание между нами — all that has been given up for lost, and long ago. Моя нелепая женитьба явилась следствием всего пережитого в предыдущие девять лет, в которые я вообще не наблюдал ни единого женского силуэта. На сегодняшний день эта особа попросту bores me stiff». И призывал не плевать учителю в душу, особенно когда он в таком тяжелом состоянии (в расстоянии одного шага от непоправимого). Дальше слово в слово шло, что его «подлинно волнует (и это подлинно важно
)» направление развития, а поскольку развиваться нельзя вне общества, то милой прелестной ученице, по его предвидению, придется развиваться в его, Фридлянда, обществе, хотя temporarily и заочно. Он опять трудно переживал вынужденный separation, опять предупреждал «не будем об этом, я от этого делаюсь злым», понимал, что и ей трудно, но, по крайней мере, одно ему «нетерпимо — нестерпимо — это разрушение эстетических идеалов». На этот раз, правда, обрушивался не на ювенальную поэзию, а на «этих жалких исполнителей под ги-та-ру!..». Of course, это не заслуживало никакой критики, но при этом он мог бы высказать много, в том числе и по тем вопросам, которые так волнуют ее в настоящее время, — если бы не столь безусловно доверял ее такту и деликатности…Я посмотрела на Люсю и вдруг заподозрила, что и она, скорее всего, была не первой в ряду адресаток — иначе откуда и для чего эти высоко интеллектуальные переходы на английский. Люся по-английски не знала, и в школе, и в институте учила немецкий.
— Это она мне переслала, — пояснила Люсенька срывающимся голосом, — чтобы я знала, что мне не на что больше надеяться…
Я поняла — жестокая разлучница переслала ей письмо. Но зачем? Не слишком полагается на собственные чары, добивается семейного скандала?
«Ах, Люся, оставь это, брось, перестань о нем думать, — хотела я сказать, — он того не стоит! Бери пример с меня: вот я — перешагнула и забыла. И ты сможешь, если постараешься». Но вспомнила, что Люся не в курсе моих семейных дел. В сущности, она должна была бы радоваться, что избавилась от этого урода. От этого жернова на своей шее. Да, конечно, не исключено, что и его следует пожалеть — все жертвы. Конечно, конечно: прямо со школьной скамьи да на девять лет в лагерь — разумеется, не фунт изюму. Травмированный человек, с тяжелыми нарушениями. А может, от природы мерзавец. Все равно, какая разница? Пускай себе катится на все четыре стороны, к тридевять тридесятым прелестным ученицам, пускай выматывает душу из кого-нибудь другого. Надо же! — хранит черновики своих писем и время от времени дублирует. Нисколько не смущаясь общей бредовостью содержания.
Да, подумала я дальше, но и Люся хороша. Держит эту чушь при себе, даже на работу притащила.