Из всего этого вытекает, что вопрос об адекватности/неадекватности поведения Рутенберга (то ли проявленном им малодушии, то ли, напротив, принятии единственно возможного здравого решения) отходит на второй план перед моральной и политической неправомерностью действий самого ЦК. Весь ход и последствия этого дела показывают, что «преступление» Рутенберга никак не соответствовало мере его «наказания». Даже если стать на черновско-азефовскую точку зрения и признать его нарушителем партийной дисциплины, то и в этом случае реакция цекистов оставляет впечатление какой-то нарочитой и чрезмерно завышенной суровости. По крайней мере, попытка представить дело таким образом, будто бы Рутенберг совершил нечто беспрецедентное, не укладывающееся в некие представимые и приемлемые рамки, подрывающее самые организационно-идеологические основы эсеровской партии, означала бы откровенную и неприкрытую ложь. Никто иной, как Савинков, принимавший непосредственное участие в вынесении смертного приговора Гапону, а впоследствии, хотя и в меньшей степени, чем Азеф и Чернов, защищавший честь партийного мундира, рисует сцену, где он говорит М. Швейцеру о том, что «царя
Поведение ЦК в случае с Рутенбергом выразительно продемонстрировало те самые качества, в которых Чернов обвинит исключительно левых эсеров: в будущей рецензии на книгу И. Штейнберга «Нравственный лик революции» (1923) он в полемической манере отметит, что в этом сочинении левые эсеры
…открыто каются в том, что виновны в трех грехах: систематического попустительства человеконенавистнической демагогии; принижения этики перед политикой; заклания независимости мнений и личности в революции (цит. по: Морозов 1998: 19).
Между тем все перечисленные здесь грехи, присущие, в глазах Чернова, левоэсеровским лидерам, в истории с Рутенбергом разоблачают его собственный и его единомышленников (М.А. Натансон и др.) партийный стиль. Мы далеки от мысли о каких-либо широких обощениях относительно личных качеств старейшего партийца; вне всяких подозрений остается его отношение к еврейскому вопросу вообще и евреям-эсерам в частности (см. в этой связи, например, недавно изданные мемуары Чернова о восьми евреях – лидерах партии социалистов-революционеров: Чернов 2007); вряд ли также в рутенберговском инциденте играли какую-то роль осложняющие «личные обстоятельства». Как показывает вся эта история, речь в первую очередь следует вести о «кризисе гуманизма» в столкновении верховной партийной воли и конкретно-индивидуальной человеческой «правды».
Спустя некоторое время всем участникам этого столкновения станут понятны мотивы поведения Азефа. Чернов же и после разоблачения «генерала БО» и одновременно крупнейшего полицейского агента будет продолжать упорствовать и отстаивать некую «вину» организатора казни Гапона. В этом странном и явно пристрастном поведении эсеровского идеолога с особой отчетливостью проявится инерция «комитетческой» психологии. Кроме того, вероятно, как реакция на неукрощенного и в конце концов доказавшего свою «правду» «нарушителя партийного устава» в поведении Чернова станет ощутимой его личная неприязнь к Рутенбергу. Так, имя последнего почти не упоминается в черновских воспоминаниях, написанных по прошествии лет («Перед бурей»), равно как в них напрочь отсутствует обращение к «гапоновскому» эпизоду и всему тому партийному скандалу, который он вызвал. И это несмотря на то, что, как свидетельствует опубликованное О.В. Будницким письмо Чернова к Б.И. Николаевскому (см.: Будницкий 1996: 432-39), он и годы спустя не утратил интереса к этой теме. Впрочем, антирутенберговские разоблачительные (или, как сам Чернов их определяет, «оскорбительные») характеристики высказывались им в том письме «не для печати» (там же: 439). В печатной же версии истории эсеровской партии имя Рутенберга бегло связано лишь с боевой подготовкой петербургских «рабочих дружин» (Чернов 1953: 234; Чернов 2007: 383).
Рутенберг, безусловно, хорошо ощущал недружелюбие Чернова и платил ему той же монетой. 25 мая 1913 г. он писал Савинкову: