…но ей восемнадцать лет… Я не знаю, как вы смотрите на это… но молодость… то есть, я хочу сказать, что она еще совсем не жила… Рассуждая хорошенько – жалко, потому что ведь совсем еще юный человек… Ну… и как-то неловко… Конечно, она сама просилась и все такое… Но я не согласен… Будь это человек постарше… взрослый, даже пожилой. Определенно закостенелых убеждений… Человек, который жил и жизнь знает – другое дело… Да будет его святая воля… А эти глаза, широко раскрытые на пороге жизни – как убить их? Я ведь думал… Я долго и сильно думал… Я пришел к тому, что – грешно… ей Богу. Ну, хорошо, ее повесят, где же логика? Посадят другого фон Бухеля, более осторожного человека… А ее уже не будет. Эта маленькая зеленая жизнь исчезнет, и никто не возвратит ее. Изобьют, изувечат, изломают душу, наполнят ужасом… А потом на эту детскую шею веревку и – фюить. А что, если в последнее мгновение она нас недобрым словом помянет? (Грин 1909: 50-1).
В отличие от литературных интроспекций писателей, своих современников, обнаруживших в «револьверном» или «динамитном» терроре колоссальные потенции человековедческой проблематики, Рутенберг имел дело не с фиктивной, а с подлинной реальностью. Он был поставлен в ситуацию нарушителя партийной дисциплины, причем такого, кто якобы совершил наиболее тяжкое и непростительное деяние: подменил самоуправством ясные и четкие инструкции, данные ему свыше. Такие действия члена партии вызывали наиболее суровую реакцию: в них виделся не просто организационный проступок, но некий преступный умысел подрыва идеологических твердынь (об основах партийной эсеровской дисциплины, основанной на подчинении всех периферийных частей центральному органу, см. в статье В.М. Чернова «Террористический элемент в нашей программе», претендовавшей в своем роде на роль теоретического манифеста: Чернов 1902: 2–5). В особенности это касалось, как в данном случае, акта кровопролития.
Убийство Гапона лишний раз подтвердило одну из фундаментальных максим, на которой строилась идеология эсеровского террора: легитимным и морально оправданным считалось такое насилие, которое несло на себе печать высшего партийного благословения, т. е. как бы было включено в план организованной борьбы. Человеческая жизнь – и того, чья кровь проливалась, и того, кто ее проливал, – становилась тем самым элементом в борьбе политических интересов, а сама ее стоимость определялась внешними по отношению к ней целями и ценностями (о связи «высших» партийных целей террора с конкретными мотивами исполнителей в прозе Савинкова см.: Beer 2007). Столкновение Рутенберга с ЦК с предельной ясностью обнажило существование этого института управления жизнью и смертью, сообразуясь с высшими партийными расчетами и интересами.