Литературное наследие, им оставленное, не представляет интереса. Но в жизни он был очень милым, немного сентиментальным, немного безалаберным, но добрым человеком и хорошим товарищем.
Ходасевич вновь вспоминает встречу с ним в феврале 1925 г. в Сорренто:
В начале февраля 1925 г. он приехал в Сорренто. Был худ, сер лицом, говорил еле слышным голосом. Политические и литературные дела его еще занимали, но от этих разговоров он неизменно переходил к личным своим делам, и о них мог говорить часами, с подробностями, от которых слушателей порою коробило. Кончались эти разговоры неизменно одним и тем же: Соболь объявлял, что кроме самоубийства выхода у него нет (Гулливер 1936: 7).
В этой заметке Ходасевич сообщает новые подробности о тогдашнем состоянии Соболя:
Он пытался работать, но дело не шло дальше нескольких строк. Иногда он ездил на велосипеде по окрестностям, но большую часть времени спал и пил красное вино. От этого состояния его внутренние страдания усиливались. Своего творческого бессилия он боялся и стыдился. Он писал московским друзьям, что работает над романом, что даже закончил уже первую его часть. Потом вдруг написал, что в его отсутствие ветер ворвался в его комнату и унес в окно все исписанные страницы, из которых не уцелело ни одной (там же).
В состоянии привычного душевного кризиса Соболь обратился к Рутенбергу. Причем письмо ему он отправил 20 февраля, т. е. на следующий день после описанной Ходасевичем нахлынувшей на него волны тоски и отчаяния. Едва ли Соболь всерьез рассматривал обсуждаемую в письме возможность перебраться и устроиться в Палестине – слишком сильна была в нем привязанность к России, слишком туманна перспектива того, чем бы он стал там заниматься, и слишком непостоянны одолевавшие и короткое время спустя покидавшие его чувства. Так что обращение к Рутенбергу было продиктовано скорей всего одним из временных соболевских настроений, которые выражали постоянный внутренний разлад писателя с настоящим и были криком-призывом о помощи. Вместе с тем письмо Соболя к Рутенбергу представляет известный интерес и как живое отражение этих метаний, и как сам по себе любопытный факт его биографии, которая до сегодняшнего дня еще не написана, и в особенности как документ, свидетельствующий о том, что Палестина в XX в. представала для русского еврейства не только местом, куда были устремлены взоры сионистов, но и как некая духовно-спасительная утопия, какую рисовало себе совсем несионистское воображение. Письмо приводится по оригиналу, хранящемуся в