несмотря на всю свою силу и неиссякаемую энергию был человеком одиноким. Почти все партии считали, что он разделяет именно их идеологию, и рассматривали его как своего члена, как будто бы он был их собственностью. Однако ни одна из них не пошла за ним, так как образ жизни этого человека, как и вся его сущность, были совершенно непривычными для
Легендарный Рутенберг, выполнивший громадную, в условиях тогдашнего хозяйственного развития Эрец-Исраэль ни с кем и ни с чем другим несравнимую миссию, взваливший на себя груз первопроходца-электрификатора, на самом-то деле ни железным, ни монолитным не был и, как никто другой, нуждался в дружеских контактах и в подпитке моральной энергии от других людей. В своих интимных дневниковых записях он предстает не монументальным скульптурным изваянием, а скорее, если продолжать эту образную параллель, надгробным памятником. Сквозь призму оставленных потомкам записей о себе «супергерой» получает как бы новое психологическое измерение, которое полностью выбивается из узаконенной молвой легенды: могущественный Рутенберг в самом расцвете славы и карьеры, к которому шла на поклон едва ли не вся Эрец-Исраэль, и вдруг – мало вяжущийся с этим образ losera.
Из летучих дневниковых откровений мы узнаем о Рутенберге в известном смысле гораздо больше, нежели из пространных биографических статей, повторяющих хрестоматийные банальности. Оказывается, у президента
Нас не должна смущать некоторая, что ли, спасительная «литературность» «дневника самоубийцы»: Рутенберг подчас демонстрировал весьма впечатляющее стилевое умение передачи своих настроений. Бурцев в приводившемся выше (V: 2) письме к нему от 30 декабря 1929 г. величал Рутенберга «русским журналистом», «литератором»7
. Даже если Бурцев сильно преувеличивал рутенберговский литературный дар, дневник действительно производит впечатление небесталанной медитативной прозы, хотя вряд ли его автор сознательно стремился к беллетризации своей жизни, приданию ей какого-то дополнительного «художественного» эффекта и смысла. Этот подлинно исповедальный монолог, который он по каким-то причинам решился доверить бумаге, скорее всего возникал стихийно-естественно, под давлением искавшей выхода потребности в собеседнике. То, что этим «собеседником» являлся не кто иной, как он сам, ничуть не лишало смысла иллюзию «обратной связи». Во всяком случае, выведение слова вовне, в интимное пространство дневника не отдает у Рутенберга никакой литературной претензией и тем более – позой.В России сейчас снег, – записывает он 16 декабря 1935 г. – Я помню до сих пор российские звездные ночи. Хорошо и уютно было смотреть на падающий снег и думать всю ночь напролет. Было тихо. А снег падал над всей Россией, к<ото>рую «Царь Небесный исходил, благословляя»8
. И теперь когда это вспоминаешь, все кажется не таким. И сам я себе кажусь не таким. А может быть, я не был таким, как казался > И мог сделать больше. Гораздо больше.Склонность к интроспекциям и медитативное™ была вообще присуща его натуре и проявлялась даже в политической публицистике. В одной из статей американского периода, «Сионисты и конгресс» (Di varhayt. 3 августа 1916 г.), посреди «деловой» прозы вдруг возникает неожиданный «лирический» пассаж – едва ли не «дневниковое» признание собственного бессилия перед сложившимися обстоятельствами: