Ив<ан> Ник<олаевич> имел возможность говорить со мной по телефону и остановить меня. Он знал, где я жил тогда. Тут уж не было сомнения, что речь шла об одном Г<апоне>. В категорически отрицательном отношении к этой «первой комбинации» ЦК<омите>та тоже не было для него сомнения. Так свидетельствует об этом Виктор. Но он ничего не сделал и не остановил меня.
А теперь напомню тебе еще тот вечер (5–7 апреля, когда ты вернулся из Москвы), когда ты взялся редактировать заявление о деле для печати и отказался от этого, убедившись в неразрешимости поставленной тебе ЦК<омите>том задачи: выгородить его из дела. Ты, конечно, помнишь, как в тот же вечер в комнате у М<арка> <Натансона> ты заявил, что, по-твоему,
Дело М<арка> было поставить на своем мнении, которое он высказал, очевидно, и раньше, судя по словам Вик<тора>. Но ты-то, конечно, помнишь все это и знаешь очень хорошо. И не скажешь, что твои слова искажены. Как же было написано то, что ты мне написал?
Так вот, если ты вдумаешься в суть дела, во все то, что я тебе напомнил, <(>я ведь многого не привел <)>, ты убедишься, что две главные причины лежат в основе той грязи, в которую вы окунули меня и самих себя.
1) Оппозиция (по-моему, здоровая) ЦК как партийной высшей коллегии самоуправству отдельных своих членов. Это доказывается документально письмом Вик<тора> и многим другим, тебе подробнее и лучше известным, чем мне.
2) Я оскорбил генерала. Ты прекрасно знаешь, что захоти И<ван> Н<иколаевич>, он сумел бы настоять, чтоб все было тогда же ликвидировано. Утверждаю, что сознательно или бессознательно, по-моему, сознательно, он воспользовался создавшимся положением, во всяком случае сознательно не препятствовал ему развиваться в данном направлении, чтобы компенсировать мою «записку»?!
Теперь ты предлагаешь мне написать «всю правду». Зачем же бросать так зря такие слова? Ведь ты прекрасно знаешь, что я этого сделать не могу. Не могу плевать в своего собственного духа святого. Ты знаешь, что для меня революция конкретизировалась в партии, ЦК представляет партию. Моей «правдой» авторитет ЦК может быть только унижен, следовательно, унижен и авторитет партии, следовательно, нанесен вред революции. Не мне же доставлять Рачковскому, Трусевичу, Суворину, Столыпину такой благодарный материал. В этом смысле я безоружен. И, отмалчиваясь, вы пользовались моей безоружностью. Вплоть до того, что позволили себе через 8 месяцев после того, как мое имя вытрепали во всех помойных ямах, выдать мне аттестат в «моральной и политической честности». И тебе, Борис, не стыдно?
По тем или другим соображениям, вы можете свалить это дело на меня к<аж на частное лицо. Ты это знаешь. Если бы не было сношений с Рачковским, тех, что вы мне поручили. Тех, которые как частное лицо я объяснить ничем не могу. Ясно, конечно, что, соглашаясь взять на себя одного дело, я иду против правды. Ибо на самом деле, если б считал возможным частным образом, лично, на свой страх рассчитаться с ним, я мог это сделать в Москве. Но сдержался и явился к вам. И заявил вам: слушайте и судите. И вы выслушали и осудили. Ведь ты знаешь, что это так. Ты согласишься, что когда писал мне: «…в словах твоих нет искажений. Я, по крайней мере, не нашел. Есть в многочисленных умолчаниях», – ты нанес оскорбление не по адресу. Не касаюсь «искажений», которых «ты по крайней мере не нашел» – единственная для меня доступная форма ликвидации дела. Гапониада в той части, в которой я к ней оказался причастным, состоит из двух переплетшихся
Сообщи, пожалуйста, ЦК от моего имени, что дело сдается в печать. Это не посредничество. Мне не через кого другого снестись с ним.