Это дама серьезная. С нею словечками типа «бестолковщина» объясняться не станешь – к иным привыкла оборотам, позаковыристей, и обороты такие с уст престарелого князя слетели. Исход… Неизбежность… Вот только лишь к одному из двух относил простодушный секундант сии метафизические определения, к тому, кто упал с раной в боку (разжиженная дождем кровь быстро светлела), – однако и тот, кто стоял, целехонький, с дымящимся пистолетом в руке, имел на метафизику такое же право. Смутно угадывая это, пытался впоследствии право свое отстоять, за воспоминания брался, но увязал на подступах, на первых же буквально страницах, и дело тут, догадывался К-ов, не в хилости литературного дара, особенно убогого на фоне автора «Валерика», в подражание – ив противовес которому бедолага состряпал собственный стихотворный «Валерик», под другим, правда, названием, – дело в дефиците отваги. Ее достало на то, чтобы вскинуть мокрую от дождя руку и, почти не целясь, нажать курок, но расценить случившееся как акт саморазрушения, как акт самоистребления зла, уже не могущего выдерживать собственного деспотизма и с высокомерной усмешкой назначившего себе палача, – так увидеть событие не дерзнул, пороху не хватило.
Выходит, литератор К-ов, явившийся на свет ровно век спустя, взялся подсобить ему в этом? Не оправдать – никто в мире, понимал он, не нуждается в его оправдании – объяснить, вывести закономерность, оружием которой этот несчастный, сам того не ведая, стал. Слепым оружием – если, конечно, допустить, что оружие бывает зрячим…
Кто зрячим был, так это тот, кто направлял сжимающую пистолет чужую руку – в данном случае хладнокровно направлял в самого себя… В чем-чем, а в этом знал толк: сам-то стрелком был отменным, редким, первоклассным стрелком: все рушилось вокруг него, все страдало и корчилось – либо в спазмах самолюбия, которое он жалил беспощадно, либо в муках любви, столь искусно взращиваемой им в женских сердцах. Зачем? А затем, чтобы острее боль ощущали. Тут он был особенно изощрен, тут он был особенно утончен, тут он был особенно вдохновенен – точь-в-точь, как один из героев его, признавшийся, что «делал зло именно тем, которых любил». Делал со сладострастием – «какая дикая радость иногда разливалась по его сердцу, когда видел слезы, вызванные им на глаза, ныне закрытые навеки…»
Большеголовый уродец, кривоногий и плешивый, изображал себя на живописных портретах романтическим красавцем, тем же, кто отказывался признать его таковым, мстил со всем неистовством бешеного своего темперамента и с дьявольской изобретательностью. «Он не впервые отомщал», – брошено в поэме, которую начал восемнадцатилетним юнцом и переделывал, кромсал, дополнял чуть ли не до последних дней своих, до вытребованного им выстрела на горе. Десяток без малого вариантов…
«Как демон мой, я зла избранник», – обмолвился в одном, раннем, но позже слова эти выбросил. Слишком много чести для публики, которую, разумеется, презирал и среди которой был, конечно же, и беллетрист К-ов. Где-то на галерке сидел, на последнем ярусе… А впрочем, уже не на последнем, по-нарастали – взамен прежних обветшавших и осыпавшихся, – новые читательские поколения, которые, в свою очередь, тоже обветшают, тоже осыпятся, сотворенное же этим человеком будет по-прежнему свежо и мощно, будто легло на бумагу вот только что: живехонькие слова так и поигрывают мускулами. Слова не мальчика, слова мужа, хотя, конечно, и мальчика тоже…
Что-то жутковатое чудилось К-ову в сверхбыстром созревании лермонтовского гения, некая, прозревал он, энергия зла, с которым неспешное добро разве может состязаться в интенсивности и напоре? Но если это действительно так, если это открылось даже ему, человеку с галерки, то неужто сам гений не понимал?
Понимал, еще как понимал и с юношеской отвагой стремился, дитя человеческое, обуздать зло. Грозная тяга к гибели проступает, точно алый пунктир, едва ли не во всех его деяниях, превращая линию жизни в линию смерти. Шутка ли: две дуэли за какие-то полтора года, причем вторая невесть из-за чего – бестолковщина, нелепость! – что не помешало ей увенчаться смертоубийством. В тот же миг, в том же месте, на слякотном, скользком от дождя склоне кавказской горы завершилась третья дуэль, длившаяся скрытно от глаз в течение многих дней, – тайный поединок, из которого рухнувший со смертельной раной в боку 26-летний поэт вышел победителем. Зло потерпело унизительное поражение, однако, чувствовал К-ов, подобное толкование событий было отнюдь не дерзостью с его стороны, не вольнодумством в духе героя его и кумира, не шагом в пропасть, как то представлялось ему вначале, а капитуляцией дисциплинированной мысли, трусоватым отступлением на благоустроенную, с указателями и километровыми столбиками, сухую надежную трассу школярской морали. Трасса же (…)
Метаморфозы, или Золотой Апулей
(…) как между жвачным, о четырех ногах, длинноухим существом и юным греком по имени Луций.