Нас умиляет (рассуждал беллетрист), когда какой-нибудь карапуз говорит «спасибо». Почему? А потому, что есть в этом нечто от игры, от обезьянничества, как если бы, например, тот же карапуз нацепил отцовскую шляпу. «Спасибо» в устах ребенка – это свидетельство хорошего воспитания, не больше, но если оно искренне, если отражает некое душевное волнение, то становится немножко грустно.
Вернувшись с младенцем на руках в разграбленный, разрушенный войной город, бабушка сразу пошла работать, однако что такое зарплата курьера! – и она с жадностью хваталась за все, что давало живую копейку. Стирала белье людям… Продавала на толкучке чужие обноски… Впоследствии К-ов оценит бабушкин подвиг, оценит и с сердечным трепетом опишет его, но это впоследствии, тогда же принимал все как должное.
Принимал… Если бы только принимал! Еще ведь и требовал. Вон, кивал, у Вити Ватова…
Бабушка вспыхивала. Нечего, мол, на Ватова равняться, у Ватова мать с отцом, а у тебя?
Внук замолкал, пристыженный. Отец, знал, погиб на фронте, мать же бросила его.
В школе время от времени записывали сведения о родителях. На уроке, при всех… С замиранием сердца следил К-ов, как неумолимо подкрадывается к нему алфавитная очередь. Отец – ничего, без отцов многие росли, а вот на вопрос о матери, где и кем работает мать, лишь он один отвечал – когда с деланным равнодушием, когда с вызовом: не знаю.
По классу прокатывался смешок. Ха, не знает! Это про мать-то родную! Учительница подымала от журнала голову, внимательно смотрела на него. Так и не проронив ни слова, переходила к следующему – следующий как раз был Лушин.
Его о матери не спрашивали. Раньше спрашивали, а потом, когда умерла она, нет, и К-ов, пожалуй, завидовал ему. Другим не завидовал, а ему – завидовал, и позже это стало в его глазах – как и та нечаянная радость среди траурных шепотков – еще одним свидетельством явного в душе его непорядка. Если уж он завидует мальчику, у которого умерла мама… Но в то же время непорядок этот странно успокаивал К-ова. Он, этот маленький, этот частный, этот домашний непорядок, служил в глазах юного философа косвенным доказательством, что в большом мире порядок как раз есть. Порядок и справедливость. Ибо разве заслуживает он, в некотором смысле уродец, да еще явившийся сюда как бы с черного хода, – разве заслуживает он лучшей участи?
«Ешь, что дают! – сердилась бабушка, если он начинал капризничать. – У матери будешь выкаблучиваться». Это означало, что кормят его из милости. Из милости одевают («Мать-то не думает, в чем в школу пойдешь!»), из милости оставляют, когда ложится, приоткрытой дверь… А он еще (бабушка права!) на Ватова равняется. На умного, благородного, одаренного (высокоодаренного, говорили учителя) Витю Ватова. Ви-Вата…
Ви-Ват плакал, когда умерла мать Лушина. Почти плакал… Губы, во всяком случае, задрожали, задрожал подбородок – белый, нежный, как у девочки, и он быстро отвернулся. К-ов наблюдал за ним украдкой, что тоже было нехорошо, нечестно; Ви-Ват – тот никогда ни за кем не следил.
Называя его мальчиком одаренным (высокоодаренным), учителя имели в виду не только учебу, но в первую очередь его рисунки. Тут и впрямь равных ему не было. Так, общешкольные стенные газеты, что выпускались к праздникам, непременнейше оформлял Витя Ватов. Когда газету вывешивали, возле нее собиралась на переменах толпа. Гудели восторженно, ахали, цокали языками. Некоторые тут же разыскивали художника, одобрительно по плечу хлопали.
К-ов тоже восхищался этими яркими, со звездами и цветным салютом рисунками, но восхищался в отличие от других молча. Благоговение перед талантом запечатывало уста, и это, между прочим, осталось у него на всю жизнь.