Не было мочи оставаться одному, я вышел вон и долго бродил по хорошо знакомым и в то же время новым каким-то улицам. Зажглись фонари. Два мальчугана, преградив путь, спросили громко, который час. Слишком громко… Все правильно: когда-то он тоже повышал голос, разговаривая со стариками. То ли не поймут – боялся, то ли не услышат.
Часть вторая
НАБЕРЕЖНАЯ СТИКСА
Мы идем, новобранцы, вразброс и неслышно…
Разумеется, это была не она: откуда взяться ей здесь, в сутолоке московского магазина, спустя двадцать пять – нет, больше! спустя тридцать лет, – коли уже тогда едва таскала от старости ноги? Да, едва ноги таскала, в глазах, однако, светилась мысль, да и то, как реагировала – вместе с другими старичками и старушками – на чтение стихов, свидетельствовало о ясности ума. Двадцатилетнего поэта – а К-ов тогда считался поэтом – удивляло, что Савельевна не узнает его.
Он-то узнал ее сразу – как и сейчас, в магазинной толчее, хотя сейчас, конечно, была не она, – узнал, ибо ничуть не изменилась за те несколько лет, что не видели друг друга. Не постарела… Не подряхлела… Как было ей семьдесят, восемьдесят или сколько там лет, так и осталось. А он за это время вырос и возмужал, сделался поэтом и вот теперь явился с молодыми коллегами в дом престарелых, именуемый еще домом ветеранов труда, ветеранов войны да и просто жизни.
То была своего рода акция милосердия, на которые самодеятельные пииты, члены городского литобъединения, согласились без энтузиазма: ну зачем этим божьим одуванчикам стихи! Что понимали они в изящной словесности! Не скажите… Обитатели скорбного дома тянулись и тянулись со скамеечками в руках в залитый утренним солнцем асфальтированный дворик, и реакция их оказалась, к приятному удивлению гостей, живой, быстрой и благодарной. Смеялись, когда юный К-ов читал злободневные юмористические стишки, причем улавливали оттенки, которые подчас не замечали куда более молодые. Просто они, молодые, понял впоследствии К-ов, уже перешагнувший рубеж зрелости и медленно катящийся под гору (или, напротив, восходящий в гору?), – просто молодые были слишком замотаны делами и заботами, слишком оглушены гулом повседневности, а эти уже отдалились, уже тишина сомкнулась над их седыми головушками, и те редкие звуки, что еще проникали сюда, воспринимались ими остро, ясно и доверчиво.
В несколько рядов сидели они, смирные, как школьники, и, как школьники, похожие друг на друга, похожие не внешне – хотя, конечно, и внешне тоже (на многих белели панамочки), – а внутренней своей собранностью, своей обособленностью от большого мира, в который они с любопытством всматривались издали.
К-ов, слегка пораженный этой неотличимостью друг от друга старых людей, Савельевну тем не менее признал сразу – быть может, потому, что на ней была не панамка, а рыжая меховая шапочка, знакомая ему еще по той, прежней жизни, когда они, босоногие разбойники, с истошным криком: «Йод с молоком! Йод с молоком!» – проносились, точно торпеды, под ее распахнутым, с белыми занавесочками, оконцем. Но это еще что! Сколько раз, подкараулив ее где-нибудь на улице, сообщали: «Бабушка, у вас дом горит!» – и она, простодушная, как ребенок, верила. Всполошившийся взгляд метался от лица к лицу с наивным, детским каким-то испугом. На ногах, запомнилось ему, были стоптанные фетровые ботики, еще довоенные. Торопливо семенила по мокрому после дождя щербатому, в буграх и ранах, асфальту, тоже довоенному, в лужи плюхала, после чего стучала ногами, стряхивая с ботиков воду, а маленькие дикари плясали вокруг, прыская и кривляясь.
Чему радовались они? Бог весть… Во всяком случае, не изобретательности своей, ибо нехитрый розыгрыш этот повторялся бесконечно. Или тому и радовались, что повторялся? Что горький опыт не шел ей впрок – в отличие от ее преследователей, которые впитывали все, как губка? Она же, откроется в свой час выросшему дворовому мальчику, была по горло сыта этим самым опытом – и горьким, и сладким, и принять в себя еще что-либо уже не могла. Вот разве что незатейливые рифмованные шуточки, которыми угощал под солнышком во дворе богадельни разбитной паренек, вдруг подсевший к ней после выступления и начавший вопрошать, помнит ли она такого-то.
Не помнила. Ни его, ни других ребят, товарищей по жестокосердным забавам, ни, слава богу, самих забав. Не помнила, как спешила «на пожар» в залатанных и даже вроде бы разных – один больше, другой меньше – ботиках.
О, эти ботики! Эти белые занавесочки на узком невысоком окошке!.. И вот теперь, спустя тридцать лет, высушенное временем знакомое лицо мелькнуло в утренней толчее московского магазина, только что взятого штурмом обезумевшей очередью. За два часа до открытия скапливался народ перед стеклянными запертыми дверями, чтобы, ворвавшись, цапнуть два, три, четыре (сколько удастся!) пакета с молоком, расхватываемого из контейнеров на колесиках в считанные минуты.