Наконец подкатывает, разбрызгивая грязь, автобус. Все бросаются к нему, в двери стучат, но водитель не торопится открывать. Выскочив из кабины, идет с путевкой к диспетчеру. «Ну чего, чего барабаните? – кричит. – Работу закончил, в гараж еду».
Народ свирепеет. Подвыпившие молодчики закатывают рукава (позже К-ов вычеркнет это: зима ведь, а на пальто рукава не больно-то закатаешь), Лушин же тем временем пишет что-то в путевке, отдает, шофер, забеспокоившись, бросает взгляд и цепенеет, не веря глазам. «Ты чего поставил, гад?» – «Сделаете еще рейс», – отвечает молодой диспетчер ровным, бесцветным, унылым голосом.
У аса перехватывает дыхание. Что для него этот мальчишка? – ноль, пустое место, и никакие просьбы, никакие приказы не подействовали б, плюнул бы и укатил, но молокосос обхитрил его. Он ни о чем не просил, ничего не приказывал, а просто взял да вписал, негодяй, еще один рейс, то есть оформил
К-ов не удивился дерзости бывшего сокурсника. За очередное чудачество принял – из того же примерно ряда, что вязание авосек или коллекционирование открыток с видами старого города.
Вскоре сюда прибавилась еще одна выходка, которую на первых порах окрестили «харакири». Ни слова не говоря никому и ни с кем не советуясь, Лушин сочинил и отправил в трест бумагу, в которой предлагал сократить всех линейных диспетчеров – в том числе, стало быть, и самого себя.
Пусть водители сами отмечают время прибытия и время отправления – на так называемых табельных часах. «Вот сволочь, а!» – качали головами диспетчеры – женщины в основном, отсидевшие на своих местах по десятку лет. Теперь их переводили в кондукторы. А этот
К тому времени его взяли в трест, в отдел эксплуатации, который он и возглавил впоследствии, еще не обзаведясь даже институтским дипломом. Здесь он, конечно, был на месте. Именно к нему обращались автохозяйства в трудных случаях, хотя, догадывался К-ов, без особого энтузиазма. Слишком уж въедлив был. Слишком дотошен… Начальство ценило его и даже, обмолвилась Тортилова дочь, предложило повышение, чуть ли не замом управляющего, но он отказался. «У меня, – заявил, – нет административной жилки». (К-ов пометил, что сцену эту надо развернуть подробнее.)
Другую, не менее важную, подарила лушинская жена, выросшая хроменькая девочка, что некогда выгуливала на голубой ленте Тортилова кота. Отменным яблочным пирогом угостила бывшего земляка, который хоть и увлекся открытками, но пирог оценил и на комплимент относительно кулинарных талантов не поскупился. На что услышал, что у Володи-де пироги получаются лучше. «Лучше?» – изумился гость.
Тут-то и поведала живая и разговорчивая хозяйка, как ее торжественно встречал дома муж после недельного – в командировке была – отсутствия. Все выстирал, все убрал и такую кулебяку испек… С грибами!
Лушин помалкивал, будто вовсе не о нем шла речь, жевал себе, а беллетристу отчетливо увиделось – ив тот же вечер при чахлом гостиничном свете он стремительно записал эту сцену, – как, повязав фартук, творит Владимир Семенович праздничный обед. С утра пораньше сбегал на рынок, купил цветов и фруктов, все самое лучшее, загодя сервировал стол… Не очень хорошо лежали груши, хвостиком вперед – он поправил их, и розы тоже поправил, графин же с гранатовым соком чуть отодвинул, чтобы не загораживал вазу с конфетами. Графин играл на свету и переливался, солнечные зайчики вспыхивали там и здесь…
Вот-вот, солнечные зайчики, этого уже К-ов не выдумал, они, отлично помнил он, вспыхивали и при нем, хотя вечер был, солнце давно зашло и сидели при электрическом свете. Чинную беседу о старом городе прерывал то смех жены, то шумная возня сына. Пятилетний разбойник стащил что-то у сестры, взрослой уже девицы, бросился с визгом прочь. Она взмолилась: «Скажи ему, папа!»
Не мама – папа… Он, значит, и был здесь главой семьи, но никого не подавлял и никого не неволил. А вот К-ов свой гнет на близких ощущал постоянно. Или даже не свой, ибо он тоже чувствовал себя человеком подневольным, а неблагодарного, злого, капризного божка, именуемого работой. Не просто работой, не работой вообще, а
В войне, что вел К-ов с собою, они неизменно были на его стороне. Для них он служил олицетворением честности и доброты (не говоря уже о талантливости), и это тоже сердило его, как сердило их беспомощное, трогательное, неумелое желание помочь ему. Не надо! Он сам… Да, его беспокоили закрытые двери, но сколько раз подавлял глухое, недоброе (он понимал это) раздражение, когда щель, которую он оставлял, медленно расширялась и кто-то – жена ли, дочь – на цыпочках входил в комнату…
А однажды вошли все три, одна за одной, и так виновато, так тревожно на него смотрели. Младшая, позади, вытягивала шею… Он молча ждал. «У бабушки инфаркт», – выговорила жена…