Однако… Что стало постепенно происходить с ним, одним из главных положительных героев «Дела Клименкина»? Умным, порядочным, честным человеком, столь заинтересованным, казалось бы, и в судьбе участников «дела», и в судьбе повести о нем…
Первый вариант он прочитал очень быстро, хоть первый был в полтора раза длиннее второго. Со вторым торопил меня… Но теперь никак не мог прочитать, просил позвонить завтра, потом послезавтра, еще через два-три дня… В результате читал ровно половину того срока, за который я сделал второй вариант, — две недели.
Потом я понял: прочитал он, вероятно, гораздо раньше, но не говорил — думал. И сомневался…
Может быть, и тот мой друг — «газетчик», — который близко был связан с газетой и Румером, сказал ему нечто, что вызвало сомнения у обоих. Да, мой друг газетчик не говорил об остроте, «непроходимости» и т. д. Он говорил о газетной специфике, но ведь не имеет значения, как назвать.
— Будем думать, как поступать дальше, — сказал Румер при встрече, которая наконец у нас состоялась. — Будем думать и пробивать. А пока поезжай от «Правды». Это поможет нам. Обязательно поезжай!
Уходил я от него не слишком-то радостным. Озадачил меня новый, не свойственный ему раньше тон.
ЖОРА ПАРФЕНОВ
Да, никак нельзя отделить историю с «Высшей мерой» от того, что происходило вокруг. Нельзя отделить ее и от того, что происходило со мной.
Вот хотя бы квартира… Восемь комнат, семь семей, общий коридор, кухня без окон, тонкие стены между комнатами… Имеет ли значение быт? Есть ли дело читателю до того, в каких условиях написано то, что он читает? Читателю, конечно, дела нет. Но пишущему есть дело. И даже очень.
Таксист, раньше живший за тонкой стенкой в соседней комнате, переехал в другую комнату, в дальнем конце коридора, рядом с кухней, теперь музыка в стиле рок неслась оттуда из постоянно открытой двери их комнаты, ибо им было удобно так: готовить или стирать на кухне, одновременно слушая любимую музыку (работал таксист через день, а через день был дома, и единственной его отрадой в жизни, по его словам, была эта самая музыка, причем громкая — тихую он не воспринимал). Таксист переехал, но в его комнату въехала женщина с ребенком, ребенок бегал по коридору, громко топая: это было его любимое развлечение — «паровоз». Во дворе под окнами регулярно работал компрессор, дружно и бойко стучали отбойные молотки, громыхало сгружаемое железо: организация, въехавшая в соседний дом, что-то строила в нашем дворе… Я, конечно, пытался преодолевать все это, вставал как можно раньше, занимался гимнастикой, затыкал уши ватой.
Поначалу со стороны новой соседки не было особых помех («паровоз» в конце концов можно было пережить, он начинал движение все же не с самого раннего утра). Мы даже дважды объединялись с соседкой во время еженедельной уборки квартиры — мыли вместе пол сначала за нее, потом за меня. Но как раз в период работы над «Высшей мерой» у соседки стал появляться мужчина лет тридцати с небольшим. Крупный, мощный, с черными густыми бровями и довольно-таки странным взглядом серовато-голубых, широко открытых глаз. Странным потому, что выражение его глаз очень менялось — от какого-то даже заискивания, приторной «уважительности» до совершенно откровенной, немигающей наглости. Почему-то его особенное внимание привлекали моя принадлежность к племени писателей и регулярный стук пишущей машинки, который, конечно же, доносился до них через тонкую стенку. А еще телефон. Телефон, как я уже говорил, висел в коридоре; с редакцией «Правды» я вел переговоры по этому аппарату, и с Бариновым, и с Сорокиным договаривался, и со всеми другими героями дела, и с друзьями.
Я признавался уже, что подозреваю о существовании сил, которые порой с непредвиденной стороны ополчаются как раз на того, кто тем или иным способом пытается бороться с ними, поднимает, так сказать, на них руку. Сочиняя повесть о «Деле Клименкина», я столкнулся с самонадеянностью и гордыней отдельных товарищей, не желающих признавать свои ошибки, считающих, что для других правда одна, а для них другая… С ложью, хамством, цинизмом, попыткой манипулировать чужими судьбами, неуважением человеческого достоинства и жизни, нравственной ленью, слепотой хотел я бороться повестью своей…
И весь этот «джентльменский набор» как раз воплотился, как мне казалось, в образе крупного молодого мужчины с лицом довольно красивым, если бы не это выражение наглости и постоянной агрессивности, которое, в сущности, оставалось и тогда, когда он демонстрировал свою «вежливость», «воспитанность». Особенно выразительны были даже не глаза, а ноздри его вздернутого носа. Они постоянно раздувались, но не принюхивались, а как бы прицеливались, выдавая настрой своего хозяина.
Да, писатель — прежде всего адвокат. Ну а если он оказывается и потерпевшим?