Все те полтора часа, что провалялся тогда в старо-федосеевской пустынности лицом в пестрящее, куда-то за спину ускользающее небо, никаких горестных мыслей не было, одно томительное влечение получить бы у судьбы за весь отжитой период недельную отсрочку, как иным дается каждогодный отпуск. Желание сбывалось. По отсутствию роскоши, болезни в домике со ставнями бывали самые простецкие, а тут и речь временами стала западать, и сложилось общее убеждение, что батюшка непременно помрет. Было хорошо лежать ему с закрытыми глазами, без думы о копившихся в чулане чужих сапогах, внимая домовитому потрескиванью огня в печурке и как бы витая над сущим: всегда не хватает нам одной, отпущенной сверх нормы, последней минутки уразуметь главное вне себя. Однако на четвертые сутки, как только больной стал понемножку вступать в общенье с домашними, не только в отрывочных фразах смежного смысла, но и во всем поведении его, особенно в попытке при каждом незнакомом шорохе за дверью привставать кому-то навстречу, проступало теперь жгучее ожидание кого-то. Хоть и не называл по имени, представлялась вполне естественной такая настойчивая, по мере приближенья к рубежу, потребность повидать возлюбленное чадо перед отходом в лучшие миры.
— Лежи, может, и почует сыновнее-то сердце, сам прибежит, — шептала на ухо Прасковья Андреевна, да и все в доме говорили шепотом пока: чуть погромче слово или стук вызывали физическое содроганье больного. — Уж мы и гадали хоть письмишком упредить, да боимся. Сгоряча то прибежит, а уж где надо непременно прознают: могут как за связь с религией от дела отрешить!
В то время, как отец готовился к исходу из жизни, сын на другом конце города тоже созревал к поджидавшему его, правду сказать, бессовестно запаздывающему страданью. Снова возникает стихийное недоуменье — каким образом, конституционально принадлежа к породе русских революционеров минувшего века, при наличии их знаменитой школы борьбы и подпольного опыта, с их беззаветной и, главное, доказанной, решимостью причинять боль другим во имя Добра и самим выносить смертельные удары, обреченные той поры столь кротко принимали назначенный им жребий. Летописцам надлежит выяснить: объяснялось ли их непротивленье одной лишь сомнительной нехваткой воли или отсутствием самой цели противодействия, потому что велся и в самом деле последний, бесповоротный бой. Больше того, подобно большинству их, Вадим как бы сам себя приводил в состояние, наиболее пригодное для бесчувственного прохождения предстоящих ему фаз. Он перестал бриться, питался по-мышиному из вчерашних крошек, научился с безразличием наблюдать себя со стороны, вовсе не отлучался из дому, чтобы не продлевать бессмысленной волокиты погонь и поисков, если бы наконец-то нагрянувшие за ним не застали его по указанному в ордере месту прописки. И так как утопающим свойственно сделать последний жадный глоток воздуха перед погружением в пучину, то смертельное томление духа и погнало Вадима на часок в Старо-Федосеево, как бы под предлогом обновить в памяти живительные подробности детства, на деле же в утоление сверхсекретной потребности от самого себя тайком внести ясность в свое положение, хотя бы с риском сократить ненавистную, насильственно навязанную ему отсрочку гибели.
Нет, никто не остановил его ни в подъезде, ни при выходе на улицу классическим наложением руки на плечо. Намеченный зигзагом через несколько городских окраин маршрут попутно обогащался незамысловатыми уловками, почерпнутыми из кино. Выйдя из дому в сумерках, Вадим к месту прибыл с наступленьем ночи. Не рассчитывая обмануть, тем более наповал замотать неминуемую слежку, он заключительный перед Старо-Федосеевом, в полкилометра и с отличным круговым обзором, пустырь пересек с постоянной оглядкой прямо по снежной целине. Давно были взяты все кругом, кто оказывал Лоскутову дружбу или поддержку, и куда бы ни подался — постоянно ощущал на себе черный следящий глазок, и, кроме того, круглосуточно ожидал подбегающую к нему взрывную искру, но, как ни вглядывался через плечо с замираньем сердца, никто, никто не рвался за ним вдогонку!..
И все вместе это наводило на безумную догадку о ложной тревоге, откуда, в свою очередь, возникало прегадкое, сквозь липкий пот, но вполне законное хотенье жизни. Ведь он не сознавал за собой никакой вины, кроме той дерзкой, безвредной в общем-то, повестушки об одном давно прошедшем египетском фараоне... Кстати, даже в случае ее напечатания в каком-нибудь расхожем еженедельнике никто, наверно, в наш трезвый век и не заметил бы содержавшегося в ней кощунственного предсказания о великом вожде, тем более что все пророчества недействительны, пока они не сбудутся...