Читаем Пирамида. Т.2 полностью

Главную же, но быстротечную как все тогда, ораторскую славу принесла Вадиму, как он сам любил называть, его устная атеистическая публицистика. Любое в те годы дозволялось против неба, и многие не устояли против соблазнительной легкости единым махом ниспровергнуть то, на утверждение чего ушли тысячелетья. Тезис века о глубинной, до основанья, расчистке строительной площадки под не существующие пока сооружения завтрашнего дня, внушал разрушителям святынь вчерашних вдохновенное чувство превосходства над их создателями. Исторический опыт показал, что на высших уровнях интеллектуального могущества человечество не отказывалось от полуэротического наслаждения, доставляемого осквернением алтарей и отрубанием носов у статуй. Впрочем, в своем ревнительском ожесточении Вадим никогда не преступал черты, за которой все нечистоты брани остаются на извергнувших ее устах. Зато именно он изобрел тогда лихой пропагандный прием по образцу практиковавшихся в гражданскую войну театрализованных судилищ над пороками общественной отсталости вроде неграмотности или пьянства, — к прискорбию, несмотря на свою доходчивость до сознания масс, прием годился не более как для одноразового проката на клубных эстрадах. Смущенная оказанным почетом и оглаживая седые усы, за красным столом торжественно рассаживалась настоящая трибунальская троица, открытым голосованьем избранная из ветеранов местного труда. Заседанье открывалось обстоятельной, в форме обвинительного заключения, лекцией о преступлениях христианства в связи с его приближающимся двадцативековым юбилеем. Она в свою очередь сопровождалась рядом скользких домыслов в адрес исторически сомнительного Христа, а также живописными образцами из деятельности особ вполне достоверных — вроде инквизиторов Инсисториса и Шпренгера, с одной стороны, папы Александра XI — с другой; начитанность лектора по части отечественного православия не простиралась дальше пресловутого разгула в бывших подмосковных монастырях. В заключение двадцатитрехлетний трибун повелительным жестом призывал знаменитейших, в коем совесть есть, иерархов — наших и заграничных, живых и давно закопанных, вступить в зал для дачи показаний по совокупности предъявленных обвинений от разврата до сокрытия социальной сущности евангельских заповедей в своих корпоративных интересах. Так силен был гипноз минуты, что распаленные рассказом слесари и ткачихи суеверно оборачивались ко входным дверям в чаянии теперь-то и послушать из первоисточника о грязных поповских делишках. Но, к огорчению режиссера, бедность клубных смет не позволяла развернуть спектакль в духе, скажем, знаменитого судилища над Формозом. Тем не менее сама по себе неявка обвиняемых, несмотря на троекратное приглашенье, служила доказательством их бесчисленных пороков, из коих меньшим было высокомерное неуважение к рабочему классу. Прежде чем у кого-то нашлись ум и совесть прикрыть недостойный балаган, Вадим сам осознал оскорбительную ошибочность предположения, что молчаливое разочарование аудитории в такого рода сеансах вознаграждается затем показом кина и продажей утепленного пива в буфете. Вслед за таким же чисто юношеским открытием, что самая бесконечность становится ничем от умножения на нуль, он сделал второе, послужившее началом жестокого душевного разлада.

Но в конце концов молчащее сборище перед Вадимом был его собственный народ, чью страну якобы из края в край исходил с благословеньем царь небесный. Потому, что нигде на свете не было последнему так любо, как в гостях у русских, чья простонародная религиозная мысль во столько истовых глаз пыталась вплотную вникнуть в истинную суть правды. Только жгучей потребностью веры следовало объяснить такое множество богоискательных сект, ветвлений, до изуверства непримиримых толков, стремившихся сквозь заумь схоластического пустословья добраться до первоистины галилейских рыбаков — всякие молокане и немоляки, упорщики и беспоповцы, бегуны, шалопуты, странники, секачи и прочие, настолько расплодившиеся к началу века, что ради сохранения государственного единства власть ссылала их на поселенья, гноила в острогах и монастырских казематах. Опыт старообрядческого раскола показал бессилие меча и кнута против избранной правды духовной. Казалось бы, после паденья деспотической религии официальной тут-то и воспарить к небу в тысячу вольных крылышек помельче... Но почему же раньше петухов, в одно поколенье отреклись от Него? Безмолвствуют почему при разорении святынь, сами же предают их топорам, воде и огню? То ли не сознают, чего лишаются навеки, то ли не жалеют по очевидной невозможности того лишиться, чем и не владели никогда. Может, и в самом деле все там, позади? Осталась одна мучительная и, по слухам, нищетою вскормленная, наподобие падучей, тщета души, полная сладостных корчей, странных снов и миражных откровений. Но если из них-то и родится жемчуг великих творений, чем бесполезней в житейском обиходе — тем ценней. И — если болезнь, то в чем тогда благодетельность национального выздоровленья?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дыхание грозы
Дыхание грозы

Иван Павлович Мележ — талантливый белорусский писатель Его книги, в частности роман "Минское направление", неоднократно издавались на русском языке. Писатель ярко отобразил в них подвиги советских людей в годы Великой Отечественной войны и трудовые послевоенные будни.Романы "Люди на болоте" и "Дыхание грозы" посвящены людям белорусской деревни 20 — 30-х годов. Это было время подготовки "великого перелома" решительного перехода трудового крестьянства к строительству новых, социалистических форм жизни Повествуя о судьбах жителей глухой полесской деревни Курени, писатель с большой реалистической силой рисует картины крестьянского труда, острую социальную борьбу того времени.Иван Мележ — художник слова, превосходно знающий жизнь и быт своего народа. Психологически тонко, поэтично, взволнованно, словно заново переживая и осмысливая недавнее прошлое, автор сумел на фоне больших исторических событий передать сложность человеческих отношений, напряженность духовной жизни героев.

Иван Павлович Мележ

Проза / Русская классическая проза / Советская классическая проза