Предстоит, возможно, пристальнее вникнуть в состав мнимого преступленья, на взлете прервавшего карьеру начинающего трибуна. По незнанию истинной кухни, некоторые современники приписывали столь стремительное возвышение высокому и лестному, мимоходом где-то оброненному отзыву по поводу его выступления на случившейся юношеской конференции, что подтверждалось, кстати, отдельным его изданием, впоследствии уничтоженным. Похвала исходила не от самого вождя, а лишь от влиятельнейшего соратника его Скуднова, но и скудновское покровительство доставляло фавориту, помимо политической неприкосновенности и житейской благодати, подобие некоторого величия, чуть ли не святости, — правда, не слишком долговременной. При своей аскетической принципиальности Вадим очень скоро стал замечать сопровождавший его всюду луч удачи. И поскольку любой вид тепла, даже технического, считался тогда отраженным от главного светила, то благодарное сознание, по склонности всего живого к ласке, естественно умножало его давнюю и целомудренную, почти влюбленную преданность. И так как застольное или ораторское умолчанье считалось маской злоумышления, то самый стиль эпохи повелевал выражать свою обязательную признательность ему, возможно, изобретательней и громче в самозащиту от ревнивых и бесталанных клевретов с их длинными пальцами доносной указки. Так прямым следствием свыше десятилетнего соревнования было узаконено к концу тридцатых годов, что священная особа цезаря является единственным движущим началом всему на свете — благу народному, радостям материнства и надеждам младенчества, вдохновенью творцов и тружеников... словом, само имя его — первоисточник всех когда-либо одержанных прогрессивных побед, ибо все прошлое нации и человечества — их слава и подвиги — лишь предысторический разбег вызревания к его подножью. К несчастью, качество лести целиком зависит от процентного содержания в ней низости, откуда проистекал ряд томительных, чисто моральных неудобств, в частности состоящее в постоянном ощущении на темени у себя его шершавой ладони, то ласкательной, то в явном раздражении на какую-то злосчастную родинку, затрудняющую ему державное оглаживание.
Все возраставшее, лишь наследственной нервозностью объяснимое ожидание, что однажды ему раскрошат череп, и побудило Вадима на его поистине самоубийственную попытку перевоспитать великого вождя. Косвенным средством должно было послужить изготовленное им, по размеру небольшое и с уклоном в художество, псевдоисторическое сочинение, хотя не обладал для того ни нужными сведениями, ни тем более талантом. Не собираясь стать писателем, Вадим руководствовался бытующим в Европе мнением, что интеллигентному человеку положено, к примеру, перевести Вергилия английскими стихами, равно как у нас в последние годы право излагать свои переживания в виршах и прозе с последующей публикацией их стало прочным завоеванием всех трудящихся. Седая старина избранной им эпохи, предоставляя обширное поле для фантазии, служила надежной ширмой для искусно вправленных намеков, кстати, тогда не возбранялось описывать патологическое тщеславие давнопрошедших деспотов да еще сорокавековой давности... Таким образом, произведение Вадима Лоскутова являлось зашифрованным посланьем властелину. Авторский расчет сводился к тому, что грозный адресат по прочтении его увидит себя в зеркале художественного образа, в чем и состоит единственный смысл литераторского общения с читателем, устыдится обличительного сходства фактов, ужаснется сюжетному пророчеству и, тронутый отвагой предостережения, обнимет его на вечную дружбу.