Вернулся он осенью. Коджори опустел, дачники уехали, духаны позакрывались один за другим. Стало холодать. Деньги кончились. Он спустился из Коджори пешком (семь верст вместо двадцати на омнибусе) и появился на Солдатском базаре возле своей лавки, раздетый и оборванный. Он не знал, как себя вести.
Димитра позвал его в лавку и договорился, что будет давать ему в день по рублю. В рассказе Димитры об этом звучат ноты притчи про блудного сына («ласково взял его за руку, повел к себе…»), но, очевидно, все обстояло прозаичнее, и в эти рубли — в отступные — уходили последние остатки доли Пиросманашвили. Нет смысла идеализировать Димитру Алугишвили. Конечно, он был рад стать самостоятельным хозяином и не зависеть от взбалмошного компаньона. Своя рубашка ближе к телу, особенно у семейного человека. С другой стороны, нет серьезных оснований считать, что он коварно разорил, погубил Пиросманашвили, скажем, так, как это изображено в пьесе Г. Нахуцришвили «Пиросмани» (в той самой, в которой прославился исполнением главной роли Серго Закариадзе), — в этом есть мелодраматический стереотип. Все-таки Пиросманашвили был ему земляк и кум, а обижать «побитого градом» было нехорошо. И наконец, зачем думать о человеке хуже, чем о нем можно думать.
В своем новом положении Пиросманашвили прожил немного меньше или немного больше месяца. Положение это было самое неопределенное: уже не хозяин лавки, он не оторвался от нее окончательно. Так не могло тянуться вечно.
Он продолжал жить по инерции — не строил планов, не искал работы. Рубль, полученный утром у Димитры, он тратил уже в середине дня, но это его не беспокоило. Потом прекратилась и эта ежедневная унизительная дань.
Может быть, Димитра решил, что выплатил достаточно, а может быть, сам Пиросманашвили легко порвал последнюю ниточку, связывающую его с прошлым: однажды утром не пришел за рублем, не пришел и вечером, и следующим утром, пока, наконец, проснувшись, уже не думал о Димитре, о лавке, о рублях — обо всем давно ушедшем, ненужном, не имеющем отношения к его нынешним заботам и желаниям.
Трудно вполне точно судить о том, как он жил в это короткое время, когда прежняя жизнь уже кончилась, а новая еще не началась. Сопоставляя отдельные сумбурные свидетельства, можно догадываться, что то было едва ли не самое беспокойное время, пролетавшее в чаду: какие-то компании, менявшиеся каждый вечер, странствия от заведения к заведению, скачки на фаэтонах наперегонки, лихие приключения, подозрительные знакомства.
Давний приятель Пиросманашвили, известный по кличке Лимона (колоритнейший отпрыск тифлисской жизни, готовый пожертвовать всем во имя «самозабвения карачохели»), перечислял некоторых его собутыльников, его, так сказать, проводников в мире загула. Это некий Тариа (снова кличка, а не имя: он славился прекрасной игрой на тари, струнном инструменте) — большой кутила, много старше Пиросманашвили и влиявший на него. И другой — Васо, пьяница и сквернослов, который водил его по духанам: «Закажите ему что-нибудь, он хороший художник».
Но и это — довольно быстро — прошло. Стали устанавливаться черты его нового существования.
Большую часть времени он проводил на вокзале: тут перепадала какая-то случайная работа — поднести вещи, разгрузить вагоны, тут можно было провести и ночь. Вокзал — незаменимое место для бездомного человека. А вокруг тифлисского вокзала, кроме того, располагалось великое множество питейных заведений. У него и раньше здесь было много знакомых, а теперь становилось все больше. Появлялись новые компании, все его знали, сейчас же приглашали к столу — он был веселый человек, отлично рассказывал интересные истории и читал стихи; каждый ему был рад. Он садился за стол, пил и ел со всеми и расплачивался рисунками («карточками»), которые делал тут же, под восторженные крики поклонников. Он и раньше рисовал в духанах. Даже сохранился забавный рассказ о том, как он однажды начертил пальцем на запотевшем стекле портрет железнодорожника Евксентия Долаберидзе и написал под ним: «Не раз заходил в подвал к Шио выпить стаканчик вина».[34] Он рисовал своих приятелей и сотрапезников и раздавал им эти портреты. Чаще всего бесплатно, а когда и за вознаграждение. Сейчас он стал расплачиваться рисунками за угощение. Кто-то из духанщиков мог предложить ему за картину бутылку вина. Да он и сам мог вспомнить, как когда-то в юности Калантаровы и их гости давали ему деньги: «Нарисуй». Жизнь духанного художника началась.
Все, что было до того, кончилось.
Он пробовал жить, как все: честно работать, наживать деньги, завести семью. Он пытался разделить жизнь пополам — одна половина, как у всех, другая — своя. Полдня торговать, полдня писать картины. Наверно, он искренне верил, что так можно. Так и в самом деле можно. И так жили. Анри Руссо недаром прозвали «Руссо-таможенник» — он служил днем, а вечером или в воскресенье писал.