Что такое «чисто немецкое самоубийство»? Это когда серьезный, подающий большие надежды молодой философ по имени Филипп Батц (1841–1876) чрезмерно увлекается Шопенгауэром, издает блестящую книгу «Философия отречения» и немедленно воплощает свои теоретические выкладки на практике — перерезает себе горло идеально острой золингенской бритвой. «…Я вспоминаю о трагическом Филиппе Батце, известном в истории философии под именем Филиппа Майнлендера, — пишет в новелле „Биатанатос“ Борхес. — Как и я, он был пылким почитателем Шопенгауэра. Под его влиянием (а также влиянием гностиков) я вообразил, что мы — частицы какого-то Бога, который уничтожил себя в начале времен, ибо жаждал стяжать небытие. Всемирная история — мрачная агония этих частиц». Но аргентинца Борхеса эта трагически-величественная концепция к самоубийству не подтолкнула (хоть и заставила о нем задуматься), а немецкого философа побудила к незамедлительному и бесповоротному действию.
Как тревожился Достоевский, что немецкий философский максимализм перекинется на разудалую русскую равнину и примет характер всеобщего нигилистического безумия! Однако последователи Майнлендера — за исключением одного-двух экзотических случаев — обнаружились лишь в романах самого Достоевского: Крафт, Кириллов, тем же закончил бы, вероятно, и Иван Карамазов, если б не сошел с ума, предвосхитив путь Фридриха Ницше. Не литературным, а реальным русским людям «философские» самоубийства в духе Робека и Кириллова не свойственны. Во всяком случае, среди литераторов (включая сюда и философов) нам подобные случаи неизвестны. Очевидно, русским не хватает Fleiss, чтобы логически дойти до самого конца. А возможно и другое — на помощь приходит великий спаситель и модератор, имя которому самоирония.
Русскому человеку и тем более русскому писателю быть очень уж серьезным совестно. У нас отсутствие чувства юмора считается пороком или, во всяком случае, недостатком. Немец же (не отдельный немец, который может быть сколь угодно остроумен, а Немец) серьезен и не мешает в одну кучу дело с потехой: есть время писать философский трактат и есть время от души похохотать. Слово unserios обозначает очень несимпатичное качество: не просто «несерьезный», а «ненадежный, несолидный, не заслуживающий доверия». Только тот, кто unserios, поняв, что жизнь лишена смысла, может пожать плечами и жить себе дальше. Солидный человек должен сделать для себя соответствующий вывод. Фридриха Ницше, сбросившего с себя немецкую сдержанность (но оттого не переставшего быть по-немецки, т. е. саморазрушительно, последовательным), крайне раздражала в соотечественниках эта тяжеловесная и небезопасная черта. Правда, Ницше был склонен винить во всем немецкий национальный напиток: «Сколько угрюмой тяжести, вялости, сырости, халата, сколько пива в немецкой интеллигенции!» Но я не готов типологизировать национальные характеры по принципу излюбленного напитка, поэтому ограничусь констатацией общеизвестной аксиомы: без юмора жить на свете (и выжить) тяжелее.
Итак, суицидент немецкого типа у нас получился педантом со сдержанной миной на лице и бушующим вулканом в груди. Поможет ли нам эта карикатура понять, почему в «Энциклопедии литературицида» целых полсотни немецких имен?
Если и поможет, то совсем немного. Исчерпывайся анамнез этого смертельного недуга лишь суицидогенными чертами германского характера, вряд ли число самоубийц в немецкой словесности так заметно превышало бы соответствующий мартиролог какой-нибудь другой великой литературы — скажем, итальянской или американской.
Главную причину, как и в случае с русской литературой, следует искать в истории. Только если в России губительный циклон, располагавший «интеллигента» и прежде всего писателя к мыслям о самоубийстве, являлся более или менее постоянной особенностью общественно-политического климата, то в немецком регионе ураган бушевал всего 12 лет — с 1933 года до 1945-го. Правда, буря была такой силы и интенсивности, что выкосила литературу чуть ли не под самый корень. Писатели погибали не на фронте, с оружием в руках, — они убивали себя сами. Жатва, собранная в те годы на ниве немецкой литературы суицидом, поистине беспрецедентна. Лишь немецкоязычная Швейцария, которую не затронуло безумие тридцатых и сороковых годов, выделяется на общегерманском пространстве оазисом благополучия. Прав был Карамзин, восклицая: «Щастливые швейцары! Всякий ли день, всякий ли час благодарите вы небо за свое щастие, живучи в объятиях прелестной натуры, под благодетельными законами братского союза?»
Зато писатели Германии и Австрии, оказавшиеся современниками пробуждения немецкой сомнамбулы и увидевшие немецкий бунт (в отличие от русского, осмысленный и оттого еще более беспощадный), размещены по страницам «Энциклопедии» очень плотно.