«Я хочу лишить себя жизни потому, что такая у меня мысль, потому что я не хочу страха смерти…» «Человек только и делал, что выдумывал Бога, чтобы жить, не убивая себя; в этом вся всемирная история до сих пор». «Если нет Бога, то я бог». «Два предрассудка удерживают, две вещи; только две; одна очень маленькая, другая очень большая. Но и маленькая тоже очень большая» («маленькая вещь» — боль, но ее можно перетерпеть; «большая вещь» — страх перед Богом, но Его на самом деле нет).
Родоначалие богоборца Кириллова восходит к древности — к мифическому Прометею и историческому философу-кинику Протею.[9] Особенно богат на атеистов был Век Разума, сформировавший взгляды и убеждения Кириллова, которого, по словам Петруши Верховенского, «съела идея». Достоевский рассказал историю духовного бунта гордого инженера так, что о предшественниках Кириллова просто забыли, а сам он превратился из персонажа романа в обозначение экзистенциальной проблемы, и в этом качестве вот уже более ста лет не сходит со страниц философских трактатов.
Бердяев, назвавший Кириллова «самым благородным и возвышенным из самоубийц», писал, что этот образ противоположен Христу, как Богочеловеку противоположен Человекобог. Самоубийство Кириллова, пишет Бердяев, это бессильный метафизический жест, не способный «смертию смерть попрать». Последнее утверждение бесспорно, но насчет бессилия Бердяев вряд ли прав — жест-то как раз мощен и впечатляющ.
Смерть Кириллова — мятеж человеческой мысли и чувства собственного достоинства против унизительной зависимости от внешних сил: мол, не я дал себе жизнь, так по крайней мере я решу, когда ее прекратить. Уже само то, что эта зависимость в XIX столетии стала казаться кому-то унизительной, свидетельствует о многом. Человек подрос, ему хочется самостоятельности,
И все же духовная смута, затеянная Кирилловым, по своей сути является диалогом с Богом, только не с христианским, а с молчаливым, непонятным и ничего не объясняющим, равнодушным Богом. Самоубийство — это вызов Богу, это следствие обиды на собственное бессилие и бесправие, это гордое нежелание быть статистом в постановке с неведомым сюжетом. Философский самоубийца словно говорит: «Если я не могу быть главным персонажем, то вообще не желаю участвовать в вашей пьесе». И еще поступок Кириллова — это попытка разбудить спящего Бога, услышать от него: «Не стреляйтесь, Алексей Нилыч, Я есмь, все в порядке».
Вызов, брошенный Богу Кирилловым, во многом напоминает провоцирующее поведение Ставрогина, но в то же время коренным образом от него отличается: Ставрогин, убивая себя, находит Бога, а Кириллов, наоборот, окончательно порывает с Ним.
Через три года после Кириллова и «Бесов», где все главное о «философском самоубийстве», казалось бы, уже сказано, Достоевский возвращается к этой теме и создает в романе «Подросток» еще одного самоубийцу «с рассудка» — Крафта. Этот персонаж менее ярок и убедителен, однако же, в отличие от Кириллова, взят прямо из жизни, и имеет реального прототипа.
Вновь обратиться к теме «логического самоубийства» писателя заставила настоящая самоистребительная эпидемия, обрушившаяся на Россию в 70-е годы и до такой степени встревожившая Достоевского, что через год после написания «Подростка» он делает суицид одной из главных тем своего «Дневника».
А.Ф. Кони показал писателю предсмертные записи своего соученика, мирового судьи Крамера, покончившего с собой по чисто умозрительной и довольно экзотичной причине — из-за комплекса национальной неполноценности.[10]
Сомнения в состоятельности русской культуры и духовности были достаточно распространены в тогдашнем обществе; некоторые из западников были согласны с Чаадаевым, писавшим:
«Ни одна полезная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины; ни одна великая истина не вышла из нашей среды; мы не дали себе труда ничего выдумать сами, а из того, что выдумали другие, мы перенимали только обманчивую внешность и бесполезную роскошь».