И Павлушин боролся с собой, незаметно, ежечасно. Он воспитывал в себе непреклонность и дома, в семье, где тяготела его пристальная, жестокая требовательность. Ведь стоило ему выступить из четкого полкового строя, а позднее из закономерного производственного потока и оказаться в семье, как его охватывала паутинная путаница чего-то в высшей степени неустроенного, бесформенного, малочисленного, капризного, по праву притязательного и вместе с тем неопределенной ценности. Почему, собственно, взрослый, значительный человек, успешно где-нибудь на заводе руководивший сотнями людей, которые в один день создают для человечества многотысячные ценности, должен огорчаться дурными отметками или ошибками в диктанте сына — мальчика, из которого неизвестно что выйдет и чьи грамматические ошибки не идут ни в какое сравнение с колебаниями производственного ритма хотя бы даже небольшого цеха?.. Вот тут-то, при переходе от общего к частному, Павлушина и подстерегали недоумения. Он отгонял их главным образом строгостью, требовал послушания, беспорочной учебы и только старался об одном: не выходить из себя, что, впрочем, далеко не всегда ему удавалось.
Писательница застала Павлушина в том периоде, когда из заурядных работников на заводе он выдвигался в число тех немногих, которым можно поручать самые хлопотливые, прорывные участки. Ему поручили отдел кадров, когда оказались большие недостатки рабочей силы, заедала текучесть. Он справился. Послали его налаживать вновь организованный цех использования отходов — пошел на подъем в утильцех. Как это иногда бывает, обстоятельства совершенно ощутимо брали Павлушина в свой полет, и несли, и давали чувствовать, что несут к какой-то заманчивой цели. А в тот день, когда произошло все вышеописанное, Павлушин не менее ощутимо почувствовал, что выпал из стремительного лёта, очутился на неприветливой, скучной, неподвижной почве неудач, — семья.
Писательница возвратилась домой в час спада зноя. Ее поселили в гостинице, которая носила официальное название «Дом-коммуна» и по замыслу предназначалась для бездетных и холостяков. Архитектор задумал в этом квартале даже блок общежитий, и по этой причине угловой дом был назван «Дом блока». Все здания должны были соединяться крытым коридором, а Дом-коммуну предполагалось сделать центром этого муравейника. К счастью, архитектора скоро отправили проектировать коттеджи в новой столице автономной области на Аму-Дарье, великий план остался незавершенным; полтора десятка зданий глядели на главную улицу злыми торцами, растянувшись фасадом на изрытые пустыри, уставленные похожими на копилки мусорными ящиками. Около этих ящиков ежеквартально устраивались месячники санитарии; врачи трех заводов и пяти амбулаторий сходились сюда с лопатами каждый выходной день, поджидая добровольцев, подвод и грузовиков, чтобы вывозить мусор.
Дом-коммуна представлял собой длинное и узкое трехэтажное строение самого что ни на есть «индустриального» серого цвета, с бастионными полукруглыми выступами под плоской крышей, на которой намечалось развести целый парк. Вокруг третьего этажа проходил сплошной железный балкон. Все двери на него баррикадировались жильцами, а окна были наглухо забиты — дабы предотвратить воровство.
Внутри здания, по обе стороны бесконечно длинного коридора, располагались квартиры, в полторы комнаты каждая. От передней был отгорожен закоулок, полный каких-то заткнутых деревяшками труб, кранов, пучков проводов, — тут назначались уборная, душ, газовая кухня. Всего этого пока не было.
Писательница почти болезненно ощущала в стенах дома страдание невыраженной мысли, неуклюжий полет которой напоминал тех средневековых бедняков-умельцев, что лепили из смолы и перьев крылья и сбрасывали себя с колокольни. О, как знакома ей эта борьба с косным, немым материалом, манящим готовностью принять форму. Он ее и принимает, даже в неуверенных руках, но только по своим законам и нравам. А умелые, мудрые руки иного скульптора по дереву выбирают для воплощения своего замысла такой пень, который еще при жизни в природе как бы обладал своей человекообразной формой — и мудрецу пришлось лишь очистить его от коры. Между тем природа создала только мудрые руки скульптора, вовсе не заботясь о пнях, — материал лгал ему, притворяясь послушным.