Одно время у нее начали собираться очень молодые женщины и очень молодые мужчины, но дело однажды кончилось скандалом, когда красивый пьяный мальчишка кричал ночью в коридоре, обзывая Пашету нехорошими словами. После этого вечеринки прекратились.
Настя была любимицей Пашеты. Впрочем, Раиса Степановна не обращала на это внимания; да и в самом деле — что тут было особенного, слишком уж велика разница в их летах и положении. Петя Пашету ненавидел и даже разбил раз рогаткой у нее окно.
В марте тысяча девятьсот тридцатого года Пашету неожиданно описал фининспектор, потребовав с нее двенадцать тысяч рублей налога. Через несколько недель было вывезено на двух подводах все ее имущество, тем не менее принадлежавшая ей комната оставалась прилично убранной и уютной. А через год, месяцев за восемь до встречи писательницы с Павлушиным, Пашету арестовали за шинкарство и Павлушин добился, чтобы ее выселили из их дома. Он очень не любил, когда при нем говорили об этой женщине, ее судьба вызывала какой-то молчаливый спор между ним и его старшими детьми. Они считали, что Пашету покарали неправильно и слишком сурово, к чему приложил руку и их отец.
Пашета действительно опускалась со странной быстротой. Про нее ходили неприятные слухи, и каждый раз дела ее опережали сплетню. Когда о ней перестали говорить, она поселилась на новой Нахаловке, возникшей на восточной окраине города, у строительства гигантского химического завода. Пашета жила не то в землянке, не то в фанерной хижине, и как только она переступила этот порог, люди, в жизни которых она еще так недавно играла роль хотя бы в качестве предмета разговора, сразу забыли о ней, как о явлении неприятном уже по одному тому, что участь ее стала загадочной и замысловатой. Простодушная сущность Павлушина тоже возмущалась этим необъяснимым падением, тем более что ему казалось иногда, будто и он чем-то виноват в этой противной истории.
А Пашете еще было суждено вмешаться в ставшую столь от нее отдаленной семью Павлушина.
Вечером после вышеупомянутого разговора с родными Настя собрала вещи, взяла с собой шестьдесят рублей и ушла в общежитие к подруге. Подруга эта, Маруся Перк, из колонисток-меннониток, сама года полтора назад бежала из дому в богатой колонии Розенфельд. Жила она теперь так поспешно и жадно, словно ей грозила скоротечная чахотка.
Павлушина очень удивило, что дочь ушла именно к этой отчаянной немке. Между прочим, он знал, что Маруся ведет дневник. Это ему не нравилось и поражало: откуда такое неестественное внимание к своей особе со стороны девушки, тачающей на швейной машине воротники и лацканы? Но вообще-то Павлушин редко думал о ней, да и до сих пор находил, что его скудных мыслей вполне достаточно для понимания этой легкомысленной девицы. А между тем собери он всю силу ума и опыта, и то едва ли бы ему удалось легко ответить, почему девица покинула богатый меннонитский дом. Но ведь в этом заключался главный вопрос, он определял судьбу и характер Маруси.
Во всей истории Насти писательница, как и Павлушин, как и Досекин, тоже изумилась появлению на сцене беглянки из меннонитской колонии. Те общие, ничего не объясняющие слова, которые произносились о Марусе, показывали, на ее взгляд, что ее собеседники мало понимают в женской молодежи своего времени. Ограниченность?.. Пожалуй. Но ее источником была существенная черта этих многоопытных мужчин: перед ними стояли задачи столь огромные, что самые размеры их пока предрешали необходимость собирать силы своего внимания на крупном и общем, не распылять его. В этом нежелании вникать в частности развития каждого отдельного человека сказывалась скорее не узость, а специализация мысли, и писательница ее не осуждала.
«Их поздно развившиеся умы, — рассуждала она про себя, — упражнялись и мужали на предметах, которые открыла революция. В сущности, Павлушин довольно плохо знает людей, вернее — знает их лишь с той стороны, которая нужна организатору в военном строю, на заводе и еще в той специальной деятельности, что разумеют они под массовой работой. Ошибался Павлушин лишь в той мере, в какой, сознательно или бессознательно, отрицал то, о чем не успел осведомиться. Ну, в этом грехе повинны и куда более сильные интеллекты. К слову сказать, люди, терпимые ко всякой мысли и ко всякому опыту, угасают, не оставив глубокого следа в культуре и истории. Интеллектуальной работе нужна воля и непримиримость не в меньшей степени, чем и в практической деятельности».