Читаем Писательская рота. полностью

историями, увлекательными сюжетами и интересными

замыслами. Он в изобилии выкладывал их любому

подвернувшемуся слушателю, ошеломляя того

неиссякаемостью своих запасов. Вот и сейчас он шумно

обрадовался мне и без всякого перехода, как всегда почти

до шепота понизив голос, будто доверительно, принялся

излагать сюжет какой-то задуманной им пьесы о войне. Я

даже не успел пристроить куда-нибудь в уголок свой

рюкзак.

Меня выручил проходивший в это время через зал

Александр Роскин, которому я всего недели три назад,

еще до войны (ах, как давно это было!), заказывал

рецензию для "Нового мира". Я был знаком с ним

шапочно, но очень почитал его и как критика — автора

злободневных статей по вопросам искусства в

"Известиях", и как литературоведа — вдумчивого

исследователя творчества Чехова, и как человека,

близкого к Художественному театру.

Роскин был в моих глазах образцом литературного

вкуса и, хотя мне не раз приходилось слышать о его

колючем характере, образцом литературной порядочности

и принципиальности. Родившийся еще в прошлом веке,

Роскин вызывал мое уважение и как представитель

старшего поколения литераторов, а то, что он

приветствовал меня здесь вполне по-дружески, еще

больше меня к нему расположило.

Вместе с тем я уже в тот момент обратил внимание

на затаенную в его взгляде невыразимую печаль,

объяснение которой пришло ко мне позже, когда мы с ним

сблизились настолько, что он стал делиться со мной

своими мрачными предчувствиями.

Ныне я живу в одном доме с дочерью Роскина

Натальей Александровной, тоже тонким знатоком Чехова, автором многих комментариев к его наиболее полному

собранию сочинений. И каждый раз, по-соседски заходя к

ней, я с грустью смотрю на портрет ее отца на стене: чуть

вытянутое лицо, умный скепсис во взгляде, ежик

седеющих волос. Но я запомнил его иным — загорелый

интеллигентный человек в пилотке и романтично

ниспадавшей с его плеч плащ-палатке, в общем-то

искусственно на нем выглядевшей. Чувствовалась какая-

то неорганичность его присутствия на войне. Какое-то

странное сочетание внутреннего душевного достоинства

и неумения вписаться в предлагаемый обстоятельствами

антураж...

Впрочем, противоречивость его натуры была до

наглядности очевидна и в мирное время. "Высокий, крупный, черноглазый седой человек, неуклюжий от

застенчивости, но музыкальный в этой своей

неуклюжести, легко краснеющий, легко все понимающий,

легко уходящий в свою скорлупу,— этот трудный человек

был мой отец",— вспоминает Наталья Александровна.

А вот что говорит о нем Паустовский: "Мне он

помог тем, что, несмотря на нашу дружбу, предостерег

меня от опасности впасть в книжную экзотику и

нарядную "оперность" стиля". И еще: "Он был человеком

сложным и выдающимся как по обширности своих

познаний, так и по острому насмешливому уму... Всегда

он был сдержан, немного замкнут, как большинство

одиноких людей, был способен и к резкости, и к

необыкновенной нежности".

Но тогда в общежитии ГИТИСа я встретил просто

одинокого, очень одинокого человека, особенно на людях, который, записавшись в ополчение, понимал всю

бескомпромиссность этого шага и потому, может быть

впервые в жизни, жаждал большого, доверительного,

откровенного разговора, разговора напоследок, интимного

подведения итогов. За те несколько дней, что Роскин

провел здесь на казарменном положении, он, по-

видимому, много размышлял о судьбах страны и о своей

собственной судьбе, относительно которой не питал

никаких иллюзий. Даже по тем нескольким репликам,

которыми мы успели на ходу обменяться, я мог

заключить, что он видит во мне того молодого

собеседника, которому он с большей охотой, чем

сверстнику, раскроет свою смятенную душу.

Тогда этот разговор у нас не получился, да и не мог

получиться, потому что меня и Данина встретили тут

именно так, как встречают в любом подобном коллективе

новеньких,— нетерпеливыми расспросами. О чем?

Главным образом о положении на фронтах, о

достоверности различных слухов, недостатка в которых

тогда не было. А слухи в те дни циркулировали по городу

самые невероятные, вплоть до того, что наши войска

якобы прорвались к Кенигсбергу, но что об этой операции

почему-то до времени сообщать нельзя.

Ополченцы за эти дни уже обжились здесь и кое-

как приспособились к условиям казарменного быта.

А солнце уже садилось, и надо было как-то

устраиваться — представиться по начальству,

определиться, стать на довольствие, позаботиться о

ночлеге, то есть занять указанное на полу место. Однако

не успели мы что-либо предпринять на этот счет, как со

двора донеслась зычная команда:

— Выходи строиться!

Эти слова ни на кого особенного впечатления не

произвели.

— Что-то сегодня рано поверка,— заметил всегда

спокойный Фраерман.

Но тут со двора послышалась дополнительная

команда, которая мигом всех взбудоражила:

— С вещами!

Через каких-нибудь полчаса наша пестрая, потому

что еще штатская, но все-таки уже ополченская колонна

вытягивается из ворот Театрального института,

неторопливо пересекает Арбатскую площадь и не

слишком стройно двигается вверх по улице Воровского.

В перекрещенных бумажными лентами оконных

стеклах бушует великолепный закат. Редкие прохожие на

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже